Фридрих Ницше. Silentium вокруг меня берет свое

последние письма


Францу Овербеку в Базель
Ницца, среда 23 февраля 1887

Искусство, как добрая воля к иллюзии

/…/ Еще несколько недель назад имя «Достоевский» мне вообще бы ничего не сказало, — мне, необразованному человеку, который не читает никаких «журналов»!

В книжной лавке я случайно взял в руки только что переведенные на французский «Записки из подполья» (столь же случайно я открыл для себя на 21-м году жизни Шопенгауэра, а на 35-м — Стендаля!). Инстинкт родства (а как мне это еще назвать?) заговорил тотчас же, радость моя была необычайной: мне пришлось воскресить в памяти время знакомства с «Красным и черным» Стендаля, чтобы вспомнить, когда еще я испытывал подобную радость. (Это две новеллы, первая — это, в сущности, немного музыки, очень диковинной, очень не немецкой музыки; вторая — очень удачный психологический прием, когда завет «Познай самого себя» словно высмеивает сам себя). Кстати говоря: у этих греков много чего на совести — подделка была их настоящим ремеслом, вся европейская психология страдает от греческих поверхностей; и когда бы не капелька еврейства и т. д. и т. д. и т. д. /…/

17 марта в письме Кезелицу Ницше развивает эту тему:
«Жуткий и жестокий образчик высмеивания максимы /греч. слова/, набросанный, однако, с некоторой лихостью и упоением превосходства силы».

мне сегодня всю ночь снился ад это было очень страшно вполне обычный пейзаж за окном вдруг превратился в чудовищно-...
и опять (11 февраля) приснился кошмар - дом полный умирающих людей я знаю причину их смерти они ползают вокруг меня накрытые розовыми простынями я бегу по ним и не могу выбраться и кричу от этого (моё)

Шопенгауэр был прав: сострадание отрицает жизнь, оно делает её более достойной отрицания, — сострадание есть практика нигилизма. Повторяю: этот угнетающий и заразительный инстинкт уничтожает те инстинкты, которые исходят из поддержания и повышения ценности жизни: умножая бедствие и охраняя всё бедствующее, оно является главным орудием decadence — сострадание увлекает в ничто!.. Не говорят «ничто»: говорят вместо этого «по ту сторону», или «Бог», или «истинная жизнь», или нирвана, спасение, блаженство... Эта невинная риторика из области религиозно-нравственной идиосинкразии оказывается гораздо менее невинной, когда поймёшь, какая тенденция облекается здесь в мантию возвышенных слов, тенденция, враждебная жизни. Шопенгауэр был враждебен жизни — поэтому сострадание сделалось у него добродетелью...

Аристотель, как известно, видел в сострадании болезненное и опасное состояние, при котором недурно кое-когда прибегать к слабительному; он понимал трагедию — как слабительное. Исходя из инстинкта жизни, можно бы было в самом деле поискать средство удалить хирургическим путём такое болезненное и опасное скопление сострадания, какое представляет случай с Шопенгауэром (и, к сожалению, весь наш литературный и артистический decadence от Санкт-Петербурга до Парижа, от Толстого до Вагнера)... искусство, как добрая воля к иллюзии.

Последнее письмо Фридриха Ницше в здравом рассудке

31-го марта (мой день рождения) пишет, но это уже письмо погибшего человека:
"Меня день и ночь нестерпимо мучит долг, который возложен на меня (mir gestellt ist); меня мучат также условия моей жизни, которые абсолютно не соответствуют осуществлению этого долга; очевидно, в этом обстоятельстве надо искать причину моей тоски. Мое здоровье осталось сравнительно хорошо, благодаря исключительно прекрасной зиме, хорошему питанию и продолжительным прогулкам. Все здорово, кроме моей бедной души. Кроме того, я не скрою, что зима для меня была богата духовными завоеваниями для моего великого произведения. Значит ум мой не болен, все здорово, кроме моей бедной души…"

после...
"Моему maestro Pietro. Спой мне новую песню. Мир ясен, и все небеса радуются. Распятый”.

Сейчас никто не знает, как прошли его последние дни. Он жил в меблированной комнате, в семье небогатых людей, которые, по его желанию, и кормили его. Он поправлял отрывки "Ecce Homo", прибавив к основному тексту постскриптум, потом дифирамбическую поэму; в то же время он готовил новый памфлет "Ницше contra Вагнер". "Прежде, чем выпустить в свет первый том моей большой работы, - пишет он своему издателю, - надо приготовить к нему публику, надо создать настоящее напряжение внимания, или его постигнет та же судьба, что и Заратустру…"

8-го декабря он пишет Петеру Гасту: "Я перечел "Ecce Homo", я взвесил каждое слово на вес золота; оно буквально делит на две части историю человечества. – Это самый страшный динамит".

29-го декабря он пишет своему издателю: "Я присоединяюсь к вашему мнению: не будем издавать "Ecce Homo" в количестве тысячи экземпляров; неблагоразумно издавать в Германии тысячу экземпляров книги, написанной таким высоким стилем. Во Франции, я вас говорю серьезно, я допускаю 80000-40000 экземпляров". 2-го января он снова пишет письмо (буквы большие и бесформенные): "Возвратите мне поэму – вперед с "Ecce"!

Согласно трудно поддающемуся проверке сведению, Ницше в течение последних дней играл своим хозяевам отрывки из Вагнера и говорил им: "Я знал его", и рассказывал им о Трибшене. Очень важно, что воспоминания самого высшего счастье, которое он испытал в жизни, снова посетили его и он с самозабвением рассказывал о них бедным людям, ничего не знающим о его жизни. Ведь он только что написал в "Ecce Homo":

"Так как здесь я говорю о днях отдыха, которые я встретил в моей жизни, я должен в нескольких словах высказать мою благодарность тому, что было самым глубоким, прекрасным моим покоем. Это было, без сомнения, время моей самой интимной дружбы с Рихардом Вагнером. Я отдаю должное моим остаткам отношений с людьми, но ни под каким видом не хочу стирать в моей памяти дни, проведенные в Трибшене, дни доверия, веселья, божественных случайностей – глубоких взглядов… Что Вагнер давал другим, я не знаю. На нашем небе не было никогда ни одного облака".

* * *
9-го января 1889 года Франц Овербек с женой стояли у окна своего мирного базельского дома. Он заметил старого Бурхардта, который остановился и позвонил у его дверей; он очень этому удивился; с Буркхардтом он никогда не был близко знаком, и какое-то внутреннее предчувствие подсказало ему, что общий их друг Ницше был причиной этого посещения. В течение нескольких недель он получал из Турина тревожные известия, и Буркхардт подтвердил его подозрения; теперь он принес длинное и очень прозрачное по своему содержанию письмо. Было ясно, что Ницше сошел с ума: "Я Фердинанд Лессенс, - писал он, - я Прадо, я Chambige (двое убийц, которые занимали все парижские газеты); я был погребен в течение осени два раза…" Через несколько минут Овербек получил подобное же письмо, и все друзья Ницше получили такие же. Он написал каждому из них.

"Друг Георг, - писал он Брандесу, - с тех пор, как ты открыл меня, теперь не чудо найти меня; гораздо труднее теперь потерять меня… Распятый".

Петер Гаст получил письмо, все трагическое значение которого он не понял:
"Моему maestro Pietro. Спой мне новую песню. Мир ясен, и все небеса радуются. Распятый".

"Ариадна, - писал он Козиме Вагнер, - я люблю тебя". Овербек тотчас же поехал в Турин. Он нашел Ницше под наблюдением его хозяев; он играл на пианино локтем своей руки, пел и кричал во славу Диониса. Овербеку удалось перевезти его в Базель без особенно тяжелых сцен; там он поместил его в лечебницу, куда вскоре приехала и его мать.

* * *
Ницше прожил еще десять лет. Первые годы были мучительны, последние более спокойны, минутами даже была надежда на выздоровление. Иногда он вспоминал о своих произведениях: "Разве я не писал прекрасных книг?" – спрашивал он.

Когда ему показали портрет Вагнера, то он сказал: "Этого я очень любил".
Светлые промежутки его сознания могли бы быть ужасными, но, кажется, они такими не были. Однажды сестра, сидевшая около него, не могла удержаться от слез. "Лизбет, - сказал он ей, - зачем ты плачешь? Разве мы не счастливы?"

Погибший интеллект спасти было нельзя; но нетронутая душа его осталась такой же нежной и обаятельной, восприимчивой к каждому чистому впечатлению. Однажды (молодой человек, занятый изданием книг Ницше, сопровождал больного в его недолгих прогулках) Ницше заметил на краю дороги прелестную маленькую девочку. Он подошел к ней, остановился, поднял упавшие ей на лоб волосы и, с улыбкой глядя в ее целомудренное лицо, сказал: "Не правда ли, вот – олицетворение невинности?"

Фридрих Ницше умер в Веймаре, 25-го августа 1900 года.