Антонио Табукки. Театр

рассказ


1. Садик маленькой казармы незаметно переходил в джунгли, темной стеной окружавшие поляну. Это было здание в колониальном стиле, с фасадом выцветшего розового цвета и желтыми жалюзи. Его построили еще в 1885 году как штаб-квартиру командующего нашими войсками в Мозамбике, но после того, как пять лет тому назад наша армия была выведена из севернородезийской зоны Ньяссленда, гарнизон в казарме больше не стоял. Когда я приехал, в ней жил капитан запаса, отслуживший здесь срочную службу, а также два солдата-негра со своими женами — сдержанные и молчаливые “сипаи”, единственное занятие которых, судя по всему, имело отношение к ортопедии: они лечили обитателей соседней деревни, постоянно калечивших себе ноги на лесозаготовках. Вот и сейчас, в день моего приезда, двор казармы был полон хромоногих: на пристани Замбези, как объяснил мне капитан, рассыпался приготовленный к погрузке штабель бревен. Обычно негры предпочитают лечиться своими собственными методами, но эти люди из племени сенгас, сказал капитан, особый народец (я это знал не хуже его) — они приходят за помощью сюда, хотя медицинское оборудование казармы оставляет желать лучшего.

Капитан, велеречивый, деликатный мужчина, называл меня “ваше превосходительство”. Лет ему было, наверное, столько же, сколько мне, может, чуть больше. Его акцент, провинциальные и архаичные манеры выдавали в нем северянина из Опорто или Амаранти 4 , крепкая челюсть, синеватая борода, взгляд, исполненный покоя и терпения, говорили о поколениях крестьян и горцев, краткое пребывание в армии не смогло стереть этих следов. Он изучал юриспруденцию, был записан в университет Коимбры 5 , и, когда демобилизовался и поступил на гражданскую службу, ему оставалось еще восемь экзаменов. Тут у него было предостаточно времени для занятий.

Мы расположились на маленькой террасе, и он, распорядившись подать свежий сок тамариндо, завел вежливый и доверительный разговор, безуспешно пытаясь держаться непринужденно. Как прошла поездка? — озабоченно спросил он. Спасибо, все было превосходно, насколько может быть превосходным трехсоткилометровое путешествие на грузовике по сами знаете какой дороге. Жоакино — превосходный шофер. Да-да, до Тете 6 я доехал поездом. Нет, климат в Тете как раз не из лучших. Известия из Европы? Есть, семидневной давности, ничего интересного, мне кажется. Я предполагаю пробыть здесь месяцев двенадцать, думаю, этого достаточно для переписи населения в округе Каниемба, но , может быть, хватит и десяти. Благодарю за любезное предложение, вероятно, помощь мне действительно понадобится. Я был бы очень признателен, если бы господин капитан мог предоставить в мое распоряжение одного из “сипаев”, умеющего писать. Кстати, в казарме есть архив? Замечательно, с него и начнем. У вас есть опыт работы с архивами? Превосходно, я и не рассчитывал на такую удачу. Впрочем, моя работа должна быть достаточно общей, своего рода прикидкой для будущей, более подробной, переписи, которую правительство намеревается провести в округе Каниемба.

За соком тамариндо последовала крепчайшая водка, которую “сипаи” изготовляли прямо в казарме, и разговор наш принял характер легкомысленный и приятельский. Незаметно спустился вечер, терраса наполнилась беспокойными звуками джунглей, легчайший ветерок принес терпкий аромат подлеска, капитан опустил сетки, чтобы не налетели комары, зажег керосиновую лампу и попросил разрешения покинуть меня. Я только распоряжусь насчет ужина, и мы продолжим застольную беседу, сказал он. Я охотно отпустил его. Мне доставляло удовольствие одинокое созерцание темноты в тишине. Я посчитал лишним сказать ему о том, что сегодня завершается четвертый год моего пребывания в Африке. Мне хотелось подумать об этом наедине с самим собой.

2 . В 1934 году Мозамбик был португальской колонией, наполненной великим одиночеством и населенной странными, невероятными, случайными людьми. В ней было что-то от рассказов Конрада, может быть, беспокойство, униженность и тайная грусть.

Я сошел с корабля в Лоуренсу-Маркише 7 четыре года назад, имея в кармане свеженький диплом выпускника факультета политических и колониальных наук и фамилию, заставлявшую правительственных чиновников почтительно склонять головы. В моей памяти еще не изгладилась, еще жгла душу короткая перепалка с отцом, который должность начальника административного округа в дикой стране, то есть колониального чиновника, расценил как недостойную представителя нашего рода. Честно говоря, я был с ним отчасти согласен, но Лиссабон стал для меня неудобен и непереносим, как костюм с чужого плеча: Кьядо, кафе “Бразильера”, летние каникулы в Кашкаише на фамильной вилле, лошади в клубе “Марина”, балы в посольствах, праздное времяпрепровождение молодого человека моего класса — все это стояло у меня поперек горла. Однако что я мог поделать, если хотел жить собственной жизнью, специализируясь в колониальных науках? Возможно, было ошибкой само поступление в университет? Но о чем теперь рассуждать: университет закончен. Мне оставался выбор между праздностью в Лиссабоне и работой в Африке.

После двух лет пребывания в Тете, Иньямбане 8 показался мне почти Европой, несмотря на сонливость, грязь и увядшую красоту этого небольшого торгового порта, укрывшегося за мысом Барре. Раз в месяц здесь бросали якоря суда, направлявшиеся в Красное море из южноафриканских портов Дурбан и Порт-Элизабет, и это создавало иллюзию цивилизованной жизни и неразрывной связи с остальным миром. Прогулки до пристани, когда там причаливали маленькие английские пароходы или линейные корабли из Лиссабона, служили малым утешением, но на большее я не мог рассчитывать, и дымы кораблей, терявшихся за горизонтом, пробуждали во мне тоску по Европе, воспринимаемой как услышанная в детстве и едва хранимая памятью сказка. Африка своей самодостаточностью и вялостью увеличивала расстояния и приглушала воспоминания. Газеты сообщали, что в Австрии убит канцлер Дольфус, что в Америке семнадцать миллионов безработных, что в Германии сожжен рейхстаг. Отец писал мне многословные письма, переполненные новостями : один из моих братьев надумал постричься в монахи; на вилле в Кашкаише установили телефон; смертью Дона Мануэля 9 монархическому делу нанесен сильный удар — его уход в мир иной позволил претендовать на трон малоизвестному молодому человеку, к тому же иностранцу, связанному с мигуэлистской группировкой, что, само собой разумеется, было не по душе моей семье, принадлежавшей к либеральной аристократии. Новая конституция, текст которой лежал у меня под стеклом, определяла мою родину как “корпоративное и авторитарное государство”, и правительственная депеша предписывала вывесить в общественных учреждениях фотографию нового премьер-министра Государственного совета — молодого университетского профессора с презрительным и высокомерным лицом, Антонио де Оливьера Салазара. Я прикрепил ее на стену у себя за спиной со смутным чувством неприязни к этому человеку. Но над письменным столом я сохранил портрет Дона Мануэля, с которым был связан почти семейными чувствами. Присутствие этих двух изображений в одной комнате было явным противоречием, но Африка с ее высочайшей терпимостью позволяла прекрасно уживаться любым противоречиям. Последний английский пароход доставил мне модный в Европе роман, события в котором развивались на Лазурном берегу, но он так и остался на моем столе неразрезанным. Ночи в Иньямбане были слишком далеки от огней Антиба 10 , о которых рассказывалось в модных романах с их примитивным содержанием: пальмы, сценографическая луна, ужины с омарами в клубах под соревнующиеся между собой маленькие оркестрики и джаз, шикарные женщины, принимающие ухаживания с обезоруживающей легкостью, любовь с роковыми, переменчивыми страстями — абсолютно далекая другая жизнь. В Африке, этом вместилище духа, непостижимости и риска, каждый ощущает себя далеким от всего, даже от самого себя.

3. Поездка была не такой уж превосходной, я солгал капитану. Она была утомительна и полна приключений. В одном месте мы неожиданно провалились в грязь и целое утро из нее выкарабкивались. К счастью, Джоакино оказался действительно первоклассным шофером, к тому же отлично знавшим все дороги. Это был пожилой терпеливый и вежливый мулат, привыкший к превратностям судьбы и несчастьям, он принимал жизнь как должное, а дорожные неудобства — как небольшие развлечения на долгом однообразном пути.

Развалившись на сиденье грузовика, резво катившего вдоль самой кромки джунглей, я в который раз вспоминал вице-губернатора и его указку, которой он водил по карте, висевшей на стене его кабинета в Иньямбане, показывая мне наиболее подходящий маршрут. Было жарко, вентилятор с трудом рассекал вязкий воздух, через распахнутое окно лился яркий полуденный свет и доносился гомон базара, раскинувшегося неподалеку в тени деревьев. Указка медленно ползла на северо-запад по дороге, которая выглядела на карте тонкой ниточкой, пересекавшей густую зелень джунглей, где ни одного города в радиусе трехсот километров. И вот уже второй день я трясусь в грузовике, выполняя непостижимый, даже скорее нелепый, приказ моего начальника, словно перед моим носом все еще маячит та самая указка. Перепись в границах округа Каниемба, в пятистах километрах от нашей резиденции, требующая примерно десяти — двенадцати месяцев, смахивала одновременно и на наказание, и на суровое предупреждение мне. Я подумал, чем бы мог настолько рассердить вице-губернатора, что он дал мне такое поручение, и вспомнил фотографию Дона Мануэля над моим письменным столом, судебный процесс против богатого колониста, в котором я выступал в качестве истца, обвинив его в деспотизме по отношению к своим слугам, угрозы одного высокопоставленного туза в связи с началом расследования мною его подпольных махинаций. Каждый в отдельности и вместе взятые, эти факты, а может быть, и другие, о которых я даже и понятия не имел, могли повлиять на его решение. Но даже если знать истинную причину, ничего не изменится.

4. За кофе, когда капитан рассказывал типичную португальскую историю о нищете и богатстве, “сипай” принес мне прямоугольник белой плотной бумаги. Это был пригласительный билет, отпечатанный типографским способом, такими пользуются в свете в торжественных случаях. Он был слегка помят и пожелтел от старости. Текст на английском языке гласил: “Сэр Уилфред Коттон имеет честь пригласить на ужин... — далее следовало пустое место и от руки было вписано мое имя, — ...в четверг, 24 октября, в 19.00. Желателен вечерний костюм. Просьба сообщить ответ”.
Я покрутил билет в руках. Должно быть, у меня было изумленное лицо, но и ситуация была соответствующей: казарма, населенная бывшим офицером и двумя пожилыми “сипаями”, город Каниемба — допускаю, что он может называться городом — в двух днях пути от действительно настоящего города... и приглашение на ужин в смокинге! Я спросил капитана, кто такой этот сэр Уилфред Коттон. Так, англичанин. Понятно, я представляю себе, но что за тип англичанина, кто он такой, чем занимается? Он прибыл сюда несколько месяцев назад скорее всего из Солсбери, по крайней мере, я так думаю, ответил капитан, живет в маленьком домике на самом краю городка, кто такой, я даже не представляю, немолод, на первый взгляд, элегантный, тонкий человек.

Я еще раз перечитал приглашение и собрался было сунуть его в карман, но заметил выжидающий взгляд “сипая”, стоявшего все это время у двери. Что-нибудь еще? — спросил я. Да, ваше превосходительство (я цитирую дословно), у входа ждет слуга господина Коттона, он напоминает вашему превосходительству, если ваше превосходительство ему это позволит, что четверг завтра, прикажете гнать его вон?

5. Коттедж Уилфрида Коттона принадлежал администрации компании по заготовке древесины до того, как фабрика была переведена на пару километров южнее, ближе к Замбези. На деревянном столбике у входа из-под свежей краски еще проступало изображение скрещенных топора и пилы с ласточкиным хвостом — марка компании. Маленький запущенный банановый садик служил естественной границей между домом и улочкой, внизу у реки проходила шоссейная дорога, ведущая в Тете, и над всем этим нависали щупальца буйных джунглей.

Было ровно семь. Коттон встретил меня стоя на террасе. На нем был белый пиджак и шелковая бабочка. Добро пожаловать, сказал он, ужин уже готов, будьте любезны, соблаговолите пройти в дом, ваш шофер поужинает на кухне, за ним уже послан слуга, не желаете ли аперитива? Бой в черных брючках и ослепительно белой рубашке застыл в ожидании у буфета, держа в руках бутылку вина. На столе стоял мясной пирог, облитый черничным вареньем. Ужин был непродолжительным, вкусным, расслабляющим и сопровождался беседой на общие темы. Надолго ли я в эти края, может быть, на год, о, в самом деле, надеюсь, такая перспектива не приводит вас в ужас, как вам это местечко, так себе, о, конечно, понимаю, но климат здесь совсем неплохой, вы не находите, влажность переносится легко... Граммофон в гостиной тихо наигрывал Гайдна.

За чаем мы беседовали о чае. Тот, что мы пили, был приготовлен по его собственному рецепту: листочки “Ли Конго”, самые маленькие, которые придают чаю насыщенный цвет и содержат высокий процент теина, смешаны с сортом “Ньясса”, очень ароматным и легким. Большие напольные часы в углу гостиной пробили восемь, и Уилфред Коттон спросил меня, люблю ли я театр. Очень, признался я и почувствовал легкую грусть: в Лиссабоне я не пропускал ни одной премьеры, да, пожалуй, из всех искусств театр я любил больше всего. Мой хозяин поднялся из-за стола с некоторой поспешностью, как мне показалось. Очень хорошо, сказал он, тогда сегодня вечером будет театр, не окажете ли мне любезность последовать за мной? И он быстро вышел из комнаты.

6. Хижина стояла посреди небольшой поляны между домом и джунглями. Это была просторная круглая лачуга из тростника, такая же, какие в этих краях строят негры, с виду, правда, более прочная. Стены внутри были побелены, на полу лежала циновка, на ней стоял пюпитр, у стены — маленькая плетенная из соломы скамеечка, больше в хижине ничего не было. Уилфред Коттон пригласил меня сесть, сам встал на циновку, положил на пюпитр книгу, которую принес с собой, и объявил: “Уильям Шекспир. “Король Лир”. Акт первый. Сцена первая. Тронный зал в замке короля Лира”.
Он прочитал, вернее, продекламировал с удивительной силой весь первый акт и половину второго. Я смотрел на него как завороженный и видел то Лира, с душой, выжженной смертельной печалью, то сверкающего гениальностью, циничного и животрепещущего Шута. К середине второго акта в его голосе послышалась усталость, или мне это показалось, но диалог Лира с Ребаной прозвучал, на мой взгляд, несколько тускло. Я подумал, не подняться ли мне и не сказать ли ему, что на сегодня хватит, сэр Уилфред, я прошу вас, остановитесь, это было великолепно, но вы, наверное, устали, даже побледнели немного. Но в этот момент заговорил герцог Корнуэльский. Глухим, взволнованным, исполненным знамения голосом он возвестил: “Уйдем и мы, близка гроза” 11 , и трагедия вновь зазвучала с прежней силой, лица ожили, вошел Глостер, чтобы поведать: “Король в жестоком гневе” и что “стемнеет скоро, слышен вой зловещий”. И глухой голос Корнуэла громом отозвался под высоченными сводами огромного дворцового зала: “Ворота на запор! Какая ночь! Уйдем от бури!”

Антракт, сказал Уилфред Коттон, не пройти ли нам в фойе, выпить чего-нибудь.

7. Слуга ждал нас на террасе, уже приготовив ликеры. Мы пили коньяк опершись на тонкие перильца балюстрады и вслушиваясь в звуки опустившейся ночи. Обезьяны, которые, пока смеркалось, устраивали душераздирающие концерты, сейчас наконец угомонились и уснули в ветвях. Из джунглей доносились только неясные шорохи или глухие звуки, иногда крик птицы. Сэр Уилфред спросил, доставила ли мне удовольствие трагедия. Я ответил, да, большое. А исполнение, что вы об этом скажете, кто вам больше понравился, Лир или Шут? Я признался, что интерпретация роли Шута показалась мне неожиданной по своей агрессии, ярости, почти безумию. Но и Лир потрясает: в нем чувствуется какая-то болезненная незащищенность от свалившейся на него мерзости, полное изнеможение и в то же время приговор. Он согласился, затем пояснил: исполнение роли Шута было намеренно взвинченным и буффонадным, поскольку необходим сильный комический фон с тем, чтобы подчеркнуть безмерную опустошенность Лира. Сегодняшнего Лира я посвятил памяти сэра Генри Ирвинга, сказал он, вы его знаете? Ах да, конечно, он же умер, когда вы, наверное, еще и не родились, в 1905 году. Это был величайший актер, лучший исполнитель Шекспира всех времен. У него были королевские манеры и голос арфы. Лир — жемчужина его коллекции, никто и никогда не смог сравниться с ним в этой роли, печаль его Лира была бездонной, как преисподняя, и невозможно было вынести этих страданий, когда он в третьей сцене пятого акта сжимал руками виски, словно пытался сдержать нарастающий в голове взрыв, и бормотал: “Бездыханна! Я отличу, где смерть, где жизнь: она мертвей земли!” Но мы, может быть, продолжим беседу в другой раз, сказал без паузы Уилфред Коттон и пригласил меня на третий акт.

8. В течение шести месяцев, до конца 1934 года, каждый четверг я приходил в театр Уилфреда Коттона. И встречал там нескладного Гамлета, несчастного, решительного и одновременно благородного Лаэрта, безумного Отелло рядом с коварным Яго, измученного Брута, высокомерного и презрительного Антония и еще многих персонажей Шекспира в этом маленьком царстве лицедейства, театре радости и боли, побед и поражений — в тростниковой хижине с жалким соломенным ковриком. Наши вечерние беседы в “фойе” и за ужином — а мы говорили обо всем : о театре, погоде, музыке, кухне — делались все задушевнее, не становясь, впрочем, доверительными, а наши добросердечные отношения так и не переросли в дружеские. Мы просто глубоко уважали друг друга, возможно, не сознавая этого, объединенные безусловной любовью к театру.

Я закончил свою работу раньше, чем предполагал, и собирался уехать в конце недели. В субботу вечером Уилфред Коттон пригласил меня на прощальный ужин. В честь моего отъезда, видимо учитывая радость, которая так и сквозила на моем лице, как бы я ни старался ее скрыть, он исполнил “Сон в летнюю ночь”. Эта комедия, сказал он, написана специально для представления во время свадеб знати, однако она будет подходящей и для празднования вашего развода с этим уголком земного шара, который, как мне кажется, не слишком пришелся вам по сердцу.
Мы попрощались в театре. Я попросил его не провожать меня до машины: я предпочел расстаться с ним здесь, в этом странном месте, которое было сценическим пространством наших забавных отношений. С тех пор я больше никогда его не встречал.

9. В октябре 1939 года в мой кабинет в Лоуренсу-Маркише доставили телеграмму. Это был запрос английского консула в Мозамбике о выдаче тела подданного Ее Величества королевы Великобритании, скончавшегося на португальской территории, в округе Каниемба. Умершего звали Уилфред Коттон, восьмидесяти двух лет, место рождения — Лондон. И лишь теперь, когда я вновь встретил его имя напечатанным в этом печальном официальном документе, человеческое любопытство неожиданно проснулось во мне, и я бросился в английское консульство. Меня принял сам консул, мой давнишний приятель. Он, казалось, изумился, когда я рассказал ему о своем знакомстве с Уилфредом Коттоном, и уж вовсе был поражен моей неосведомленностью, ведь речь шла о величайшем актере шекспировского театра, горячо любимом английской публикой, много лет назад внезапно покинувшем цивилизованный мир, да так, что никому не удалось обнаружить его следов. С необычной для него откровенностью консул поведал мне о причинах, побудивших сэра Уилфреда оставить Англию и уехать умирать в этот Богом забытый уголок земли. Рассказав о них, он не много добавил к вынесенному мной впечатлению об этом человеке. Причины были благородны и возвышенны, почти патетичны. Они были бы достойны пера самого Шекспира.

пер. с итальянского Валерий Николаев