Алоизиюс Бертран. Гаспар из тьмы

роман


ФЛАМАНДСКАЯ ШКОЛА
I. Гарлем

Гарлем, восхитительная картинка народной жизни, заключающая в себе всю сущность фламандской школы; Гарлем, писанный Яном Брейгелем, Питером Неефом, Давидом Тенирсом и Паулем Рембрандтом;
И канал, где зыблется синяя вода, и храм, где полыхает золотой витраж, и балкон, где на солнышке сушится белье, и крыши, увитые зеленым хмелем;
И аисты, кружащие вокруг городских башенных часов, вытянув шею, чтобы поймать клювом капли дождя.
И беспечный бургомистр, поглаживающий свой двойной подбородок, и влюбленный садовник, чахнущий оттого, что не в силах оторвать взор от тюльпана;
И цыганка, разомлевшая над мандолиной, и старик, увлеченный игрой на роммельпоте, и мальчик, надувающий бычий пузырь;
И бражники, курящие трубки в подозрительном кабачке, и служанка с постоялого двора, вывешивающая за окно тушку фазана.

II. Каменщик

Каменщик Абраам Кнюпфер, с мастерком в руке, распевает, взгромоздясь на воздушные леса – так высоко, что может прочесть готическую надпись на большом колоколе, в то время как под ногами у него – церковь, окруженная тридцатью аркбутанами, и город с его тридцатью церквами.
Он видит, как потоки воды сбегают по черепицам и каменные чудища изрыгают их в темную бездну галерей, башенок, окон, парусов, колоколенок, крыш и балок, где серым пятном выделяется неподвижное продолговатое крыло ястреба.
Он видит крепостные сооружения звездоподобных очертаний, цитадель, которая пыжится, как запеченная в тесте курица, видит дворы роскошных особняков, где водометы иссякают от палящего солнца, и монастырские сады, где тень ползет вокруг колонн.
В пригороде расположились имперские войска. Вот один из всадников бьет в барабан. Абраам Кнюпфер различает его треуголку, красные шерстяные аксельбанты, косичку, перевязанную лентой, кокарду и позумент.
А еще видит он солдат; в парке, под сенью величественных деревьев, на привольных изумрудных лужайках, они стреляют из пищалей по деревянной птичке, привязанной к вершине майского дерева.
Вечером же, когда прекрасный неф храма уснул, сложив руки крестом, он со своей лесенки увидел на горизонте деревню, подожженную солдатней и пылавшую словно комета в лазури неба.

III. Лейденский школяр

Уткнув подбородок в брыжи из тонких кружев, мессир Блазий располагается в кресле, обитом утрехтским бархатом; видом своим он напоминает жареную дичь, которую повар разложил на фаянсовом блюде.
Он садится за конторку, чтобы отсчитать сдачу с полфлорина; а я, бедный лейденский школяр в потертых штанах и дырявой шапке, стою перед ним на одной ноге, как журавль на частоколе.
Вот из лаковой шкатулки с мудреными китайскими человечками вылезают юстирные весы – словно паук, собирающийся, поджав длинные лапки, укрыться в чашечке пестрого тюльпана.
Когда видишь, как у мастера вытянулось лицо, как он худыми дрожащими пальцами перебирает червонцы, – разве не скажешь, что это вор, пойманный с поличным и вынужденный, под дулом пистолета, возвратить богу то, чем он поживился с помощью дьявола?
Мой флорин, который ты недоверчиво рассматриваешь в лупу, куда менее подозрителен и темен, чем твои узкие серые гляделки, коптящие, словно плохо затушенная плошка.
Весы снова спрятались в лаковый ларчик с яркими китайскими человечками, мессир Блазий привстал со своего кресла, обитого утрехтским бархатом, а я, бедный лейденский школяр в дырявых чулках и обуви, пячусь к выходу, кланяясь до самой земли.

IV. Борода клином

В тот день в синагоге был праздник; во тьме, как звезды, блистали серебряные светильники, и молящиеся в телесах и очках прикладывались к своим молитвенникам, бормоча, гнусавя, поплевывая и сморкаясь – кто стоя, а кто сидя на скамьях.
И вот вдруг среди этого множества округлых, продолговатых, квадратных бород, пушистых, курчавых, благоухающих амброй и росным ладаном, была замечена бородка, подстриженная клином.
Ребе Заботам во фланелевой ермолке, сверкавшей драгоценными каменьями, поднялся с места и сказал: «Кощунство! Среди нас – борода клином!».
«Лютеранская борода! – Куцый кафтан! – Смерть филистимлянину!» И правоверные зашумели на скамьях и затрепетали от ярости, а главный раввин вопил: «Одолжи мне, Самсон, свою ослиную челюсть!».
Но тут рыцарь Мельхиор развернул лист пергамента, скрепленный имперской печатью. «Приказываем, – прочитал он, – задержать мясника Исаака ван Хека, повинного в убийстве, и повесить оную израильскую свинью между двумя свиньями фламандскими».
Из темного прохода тяжелым шагом, бряцая оружием, выступили тридцать алебардщиков. «Плевать мне на ваши алебарды!» – злобно усмехнувшись, воскликнул мясник Исаак. И, устремившись к окну, бросился в Рейн.

V. Продавец тюльпанов

Ни звука – если не считать шелеста пергамента под пальцами ученого мужа Гейльтена, который отрывал взор от Библии, испещренной старинными миниатюрами, лишь с тем, чтобы полюбоваться золотом и пурпуром двух рыбок, заключенных в тесном сосуде.
Створки двери распахнулись: то был продавец цветов; держа в руках несколько горшков с тюльпанами, он попросил прощения, что помешал читать столь премудрой особе.
– Господин! – сказал он, – вот сокровище из сокровищ, чудо из чудес! Такая луковица зацветает лишь раз в столетие в серале Константинопольского императора!
«Тюльпан! – вскричал разгневанный старик, – тюльпан! Символ похоти и гордыни, породивших в злосчастном городе Виттенберге мерзостную ересь Лютера и Меланхтона!»
Мэтр Гейльтен сомкнул застежки Библии, убрал очки в очешник и раздернул занавеску на окне; луч солнца осветил страстоцвет с терновым венцом, губкою, плетью, гвоздями и пятью ранами Спасителя.
Продавец тюльпанов, не ответив на слова, почтительно поклонился; его привел в замешательство пристальный взгляд герцога Альбы, изображение коего – совершенное творение Гольбейна – висело тут же на стене.

VI. Пять пальцев руки

Большой палец – это фламандский кабатчик, озорник и насмешник, покуривающий трубку на крылечке, под вывеской, где сказано, что здесь торгуют забористым мартовским пивом.
Указательный палец – это его жена, бабища костлявая, как вяленая вобла; она с самого утра лупит служанку, к которой ревнует, и ласкает шкалик, в который влюблена.
Средний палец – их сын, топорной работы парень; ему бы в солдаты идти, да он пивовар, и быть бы жеребцом, да он мужчина.
Безымянный палец – их дочка, шустрая и задиристая Зербина; дамам она продает кружева, зато поклонникам не продаст и улыбки.
А мизинец – баловень всей семьи, плаксивый малыш, вечно цепляется за мамашин подол, словно младенец, подхваченный клюкою людоедки.
Пятерня эта готова дать при случае оглушительную оплеуху, запечатлев на роже пять лепестков левкоя – прекраснейшего из всех, когда-либо взращенных в благородном граде Гарлеме.

VII. Виола да гамба

Едва регент коснулся смычком гулкой виолы, как она ответила ему потешным урчанием, руладами и бульканьем, словно страдала расстройством желудка, нередким у персонажей итальянской комедии.
Началось с того, что дуэнья Барбара кинулась с бранью на дурака Пьеро, потому что он, растяпа, выронил из рук шкатулку с париком господина Кассандра и рассыпал всю пудру по полу.
Бедный господин Кассандр нагнулся, чтобы подобрать парик, а тем временем Арлекин дал старику пинок в задницу; Коломбина смахнула слезинку, наплывшую от безудержного смеха, а набеленное мукою лицо Пьеро исказилось улыбкой, и рот у него вытянулся до самых ушей.
Но вскоре, когда взошла луна, Арлекин, у которого погасла свечка, стал просить своего друга Пьеро впустить его к себе и дать огонька; таким образом предателю удалось похитить девушку, а вместе с нею и ларчик старика.
«Черт бы побрал лютника Иова Ханса, продавшего мне эту струну!» – воскликнул регент, укладывая пыльную виолу в пыльный футляр. – Струна лопнула.

VIII. Алхимик

Опять неудача! – И зря целых три дня и три ночи, при тусклом мерцании светильника, я перелистывал сокровенные труды Раймонда Луллия.
Да, неудача, если не считать, что сквозь гудение раскаленной реторты слышался издевательский смех саламандры, которая забавляется тем, что не дает мне погрузиться в размышления.
То она подвешивает хлопушку к волоску моей бороды, то пускает из лука огненную стрелу мне на кафтан.
Или же начинает чистить свои доспехи – тогда пепел из очага сыплется на мою рукопись и летит в чернильницу.
А реторта, все более и более раскаляясь, запевает ту же песенку, что насвистывает дьявол, когда святой Элигий у себя в кузнице терзает ему нос раскаленными щипцами.
Как-никак опять неудача! – И вновь три дня и три ночи придется мне, при тусклом мерцании светильника, перелистывать сокровенные труды Раймонда Луллия!

IX. Сборы на шабаш

Их собралось с дюжину, и они хлебали варево из браги, и каждый держал в руке вместо ложки кость из плеча покойника.
Очаг был раскален докрасна, свечи множились в густом чаду, от мисок же несло, как весной из выгребных ям.
А когда Марибас смеялась или плакала, казалось, будто это смычок стонет, касаясь трех струн сломанной скрипки.
Но вот служивый при свете сального огарка дьявольски развернул на столе колдовскую книгу, и на страницу упала опаленная муха.
Муха еще жужжала, когда на край магического фолианта вскарабкался паук с огромным мохнатым брюхом.
Но колдуны и колдуньи уже вылетели через трубу верхом кто на помеле, кто на каминных щипцах, Марибас же – на ручке от обыкновенной сковороды.

Здесь кончается первая книга Фантазий Гаспара из Тьмы
ЗДЕСЬ НАЧИНАЕТСЯ ВТОРАЯ КНИГА ФАНТАЗИЙ ГАСПАРА ИЗ ТЬМЫ

СТАРЫЙ ПАРИЖ
X. Два еврея

Два еврея, остановившись у меня под окном, загадочно отсчитывали по пальцам часы медлительной ночи.
– Есть ли у вас деньги, ребе? – спросил младший у старшего.
– Кошель мой – не погремушка, – отвечал тот.
Но вот из соседних закоулков шумно хлынула ватага молодцов, и окно у меня задрожало от выкриков, словно на стекла посыпалась дробь из духового ружья.
То были озорники, весело бежавшие на Рыночную площадь, откуда тянуло горелым и ветер гнал искорки от пылавшей соломы.
– Эй, эй! Держи карман шире! Мое почтение сударыне Луне! – Сюда, чертова братия! Два жида в неурочный час! – Бей, бей! Жидам – день, бродягам – темь!
А с высоты, с готических башен храма святого Евстафия несся перезвон дребезжащих колоколов: «Динг-дон, динг-дон, пусть вам будет сладок сон, динг-дон!».

XI. Ночные бродяги

– Эй, посторонитесь-ка, дайте погреться!
– Не хватает тебе только сесть верхом на очаг! У парня ноги все равно что каминные щипцы.
Уже час ночи! – Ветер лютый! – А знаете ли, совиное племя, отчего луна так ярко светит? Оттого, что там жгут рога обманутых мужей.
– На рдеющих угольях неплохо бы мясца поджарить! – Как пляшут над головешками голубые огоньки! Эй, какой же это срамник побил свою срамницу?
– У меня нос отмерз! – У меня поножи испеклись! – А тебе, Шупий, ничего в пламени не мерещится? – Алебарда мерещится. – А тебе, Жанпуаль? – Мне – глаз.
– Расступись, расступись, место господину де Ля Шуссери! – Какой на вас, господин стряпчий, для зимней стужи теплый мех, перчатки какие! – Еще бы, жирные коты лапок себе не отмораживают!
– А, вот и господа из ночного дозора! – У вас сапоги дымятся. – А что с ворами? – Двоих мы застрелили из одной пищали, остальные бросились вплавь через реку.
Так мирно беседовали вокруг костра ночные бродяги, стряпчий, искавший себе подходящую девицу, и стражники, которые степенно описывали подвиги своих дрянненьких пищалей.

XII. Фонарь

Ах, и зачем только вздумалось мне, крошечному блуждающему огоньку, в тот вечер укрыться от грозы в фонаре госпожи де Гургуран!
Я потешался, слыша, как какой-то нечистый дух, застигнутый ливнем, жужжит вокруг освещенного домика и никак не может найти дверь, через которую мне удалось туда забраться.
Бедняга совсем продрог и охрип, но тщетно взывал он ко мне, моля позволить ему хотя бы зажечь от горевшей у меня свечи огарок, чтобы ему легче было выбраться на дорогу.
Вдруг желтая бумага фонаря вспыхнула – ее прорвал порывистый ветер, от которого на улице стонали вывески, болтавшиеся наподобие знамен.
– Господи! Смилуйся! – воскликнула монашка, осеняя себя крестным знаменем. – «Черт бы тебя побрал, колдунья», – вскричал я, раздув пламя, что твой фейерверк.
Увы! А я-то еще утром мог потягаться нарядом и осанкой со щеглом господина де Люина, гордым своей малиновой грудкой!

ХIII. Нельская башня

– «Валет крестей!» – «Дама пик! Моя взяла!» Тут проигравший стражник так ударил кулаком по столу, что ставка его полетела на пол.
А мессир Гуг, начальник дозора, плюнул в железную жаровню и скорчил при этом рожу, словно босяк, вместе с похлебкой проглотивший паука.
– «Мать честная! Неужто колбасники стали отваривать свиней по ночам? Э» черт возьми! Да это баржа с соломой полыхает на Сене!»

Пожар, поначалу всего лишь безобидный блуждающий огонек, трепетавший в речном тумане, вскоре обернулся разъяренным дьяволом, неистово палил из пушки и отпускал из пищалей залпы вниз по течению реки.
Несметное скопище бродяг, калек, оборванцев сбежалось на берег и отплясывало жигу на фоне извивающихся языков пламени и клубов дыма.
А друг против друга высились освещенные заревом Нельская башня, из которой, с мушкетом на плече, вышли стражники, и башня Лувра, где у окна стояли король с королевой и, скрытые от толпы, наблюдали за происходящим.

XIV. Щеголь

Мои лихо закрученные усы похожи на хвостик сказочного пугала, белье мое в чистоте не уступает трактирной скатерти, а камзол у меня не старее королевских шпалер.
При взгляде на мою нарядную внешность кто подумал бы, что голод, притаившийся в моем брюхе, терзает меня, затягивая петлю, которая вот-вот меня удавит, как висельника?
– Ах, если бы из окошка, где светится огонек, упал мне на шляпу не этот увядший цветок, а жареная перепелка!
На Королевской площади нынче вечером такое множество фонариков, что светло, как в часовне с бесчисленными свечами! – Расступись, дорогу носилкам! – Студеный напиток! – Неаполитанские макароны! – А ну, малыш, дай-ка я пальцем попробую твою форель с подливкой! Ах ты, плут, рыбка-то твоя обманная, пряностей маловато!
– Не Марион ли Делорм идет там под руку с герцогом де Лонгвилем? За юной куртизанкой бегут, тявкая, три болонки; в глазах у нее – дивные алмазы. А у старого придворного на носу – дивные рубины.
И щеголь разгуливал, лихо подбоченясь, расталкивал мужчин и улыбался дамам. На обед денег у него не хватало, поэтому он купил себе букетик фиалок.

XV. Вечерня

Переворачивая страничку за страничкой Псалтыри – такой же грязной, как и их бороды, – тридцать монахов славили господа и поносили сатану.
«Сударыня, ваши плечи подобны букету лилий и роз». Кавалер склонился к даме и острием шпаги невзначай попал в глаз своему слуге.
«Насмешник! – проронила она жеманно, – вам вздумалось отвлечь меня?» – «Вы читаете „Подражание Христу», сударыня?» – «Нет, – „Игру любви и волокитства»».
Но вот вечерня отошла. Дама закрыла молитвенник и поднялась со скамьи. «Теперь домой, – молвила она, – на сегодня достаточно молиться».

А мне, паломнику, стоявшему на коленях в сторонке, под органом, почудилось, будто ангелы тихо нисходят с небес.
До меня донеслось нежное благоухание ладана, и господь даровал мне радость подобрать на ниве богача несколько колосьев, оставшихся в удел бедняку.

XVI. Серенада

Лютня, гитара да гобой. Нестройное, нелепое созвучие. Мадам Лора у себя на балконе, за ставнем. Ни единого фонаря на улице, ни единого огонька в окнах. Луна на ущербе.
«Это вы, д'Эспиньяк? – Увы, нет. – Так это ты, малыш Флёр д'Аманд? – И тут не угадали. – Как? Это опять вы, господин де Ля Турнель! Добрый вечер! Все еще не теряете надежды?»
Музыканты, притаившись в углу: «Господин советник только простудится, вот и все. – И как это вздыхателю не страшен муж? – Да ведь муж в отъезде».
Кто же тут, однако, перешептывается? – «Сто червонцев в месяц! – Прекрасно! – Карета с двумя ливрейными слугами. – Восхитительно! – Особняк в самом роскошном квартале. – Великолепно! – И сердце мое, преисполненное любви, – Ах, как я заживу!»
Музыканты все в том же укрытии: «Слышу, мадам Лора смеется. – Жестокосердая становится добрее. – А как же иначе? Еще в незапамятные времена искусство Орфея даже тигров укрощало».
Мадам Лора: «Подойдите, бесценный мой; я на ленточке спущу вам ключ от моей опочивальни». И тут парик господина советника окропился росой, брызнувшей отнюдь не с небесных светил. – «Эй, Гедеспен, – крикнула коварная бабенка, захлопнув на балконе дверь. – Возьми-ка плетку, догони этого господина, да отхлестал его как следует!»

XVII. Мессир Жан

«Мессир Жан, – обратилась к нему королева, – спуститесь во двор и посмотрите: из-за чего так грызутся две борзые?» И он спустился во двор.
Оказавшись там, сенешал жестоко хлестнул псов, дравшихся из-за свиной кости.
Но псы, вцепившись в черные штаны и красные чулки сенешала, повалили его наземь словно подагрика, еле ковыляющего на костылях.
«Эй! Эй! На помощь!» На зов сбежались привратники с протазанами в руках, однако поджарые уже успели отведать лакомого кусочка.
Тем временем королева, стоя у окна, помирала со смеху; на ней было платье с высоким воротничком из малинских кружев, жестким и плиссированным, как веер.
«Из-за чего дрались борзые, мессир? – Они дрались, повелительница, оттого, что каждый из них хотел, чтобы за ним осталось последнее слово, когда они утверждали, что вы – самая прекрасная, самая мудрая и самая могущественная государыня во всей вселенной».

XVIII. Рождественская литургия

Достославная госпожа и благородный сеньор де Шатовиё сидели за вечерним столом, и господин капеллан благословлял трапезу, когда за дверью послышался стук деревянных башмаков. То были ребятишки, пришедшие славить Христа.
– Достославная госпожа де Шатовиё, поспешайте, люди уже направляются в храм, поспешайте, а то как бы свеча, горящая у вашей скамеечки для молитвы в приделе ангелов, не погасла, оросив капельками воска, веленевый часослов и бархатный коврик. – Вот раздался первый перезвон, призывающий к рождественской литургии!
– Благородный сеньор де Шатовиё, поспешайте, а то как бы сеньор де Грюжель, идущий неподалеку с бумажным фонарем, не занял в ваше отсутствие место на почетной скамье братства святого Антония! – Вот раздался второй перезвон, призывающий к рождественской литургии!
– Господин капеллан, поспешайте, органы гудят, канонники бормочут псалмы. Поспешайте, верующие уже собрались, а вы все еще за столом! – Вот раздался третий перезвон, призывающий к рождественской литургии!
Ребятишки дышали на руки, чтобы согреть их, но долго ждать им не пришлось: у готического крыльца, запушенного снегом, господин капеллан, от имени владельцев замка, угостил каждого из них расписным пряником и каждому дал по медному грошу.

Тем временем колокола уже умолкли. Достославная госпожа спрятала руки в муфту по самые локти, благородный сеньор прикрыл уши бархатной шапочкой, и скромный пастырь, накинув на голову меховой капюшон, последовал за ними с требником под мышкой.

XIX. Библиофил

То не была картина фламандской школы, скажем Давида Тенирса или Брейгеля Адского, столь Закопченная, что на ней уже ничего нельзя разобрать.
То была рукопись, изъеденная но краям крысами, с неразборчивыми строками, выведенными синими и красными чернилами.
«Полагаю, – молвил библиофил, – что сочинитель сей жил в конце царствования Людовика XII, короля блаженной и благоговейной памяти.
Да, – продолжал он глубокомысленно и важно, – да, сомнений быть не может, он был писцом в замке сеньора де Шатовиё».
Тут библиофил принялся листать толщенную книгу под титлом «Родословная французского дворянства», но нашел он в ней лишь сеньоров де Шато-Нёф. «Все равно, – проговорил он в некотором смущении, – что Шато-Нёф, что Шатовиё, и тут и там – „замок». А потому пора бы переименовать и Пон-Нёф».

Здесь кончается вторая книга Фантазий Гаспара из Тьмы
ЗДЕСЬ НАЧИНАЕТСЯ ТРЕТЬЯ КНИГА ФАНТАЗИЙ ГАСПАРА ИЗ ТЬМЫ

НОЧЬ И ЕЕ ПРИЧУДЫ
ХХ. Готическая комната

По ночам моя комната кишит чертями.
– Ах, – прошептал я, обращаясь к ночи, – Земля – благоухающий цветок, пестиком и тычинками коему служат луна и звезды!
Глаза мои смыкались от усталости, я затворил окошко, и на нем появился крест Голгофы – черный в желтом сиянии стекол.
Мало того, что в полночь – в час, предоставленный драконам и чертям, – гном высасывает масло из моего светильника!
Мало того, что кормилица под заунывное пение убаюкивает мертворожденного младенца, уложив его в шлем моего родителя.
Мало того, что слышно, как скелет замурованного ландскнехта стукается о стенку лбом, локтями и коленями.
Мало того, что мой прадед выступает во весь рост из своей трухлявой рамы и окунает латную рукавицу в кропильницу со святой водой.
А туг еще Скарбо вонзается зубами мне в шею и, думая залечить кровоточащую рану, запускает в нее свой железный палец, докрасна раскаленный в очаге.

XXI. Скарбо

– Помрешь ли осужденным или сподобившись отпущения грехов, – шептал мне в ту ночь на ухо Скарбо, – вместо савана получишь ты паутину, а паука я закопаю вместе с тобою!
– Ах, пусть у меня будет вместо савана хоть осиновый листок, чтобы меня убаюкивало в нем дыхание озера, – ответил я, а глаза у меня были совсем красные от долгих слез.
– Нет, – издевался насмешливый карлик, – ты станешь пищей жука-карапузика,что охотится по вечерам за мошкарой, ослепленной заходящим солнцем!
– Неужели тебе хочется, – взмолился я сквозь слезы, – неужели тебе хочется, чтобы кровь мою высосал тарантул со слоновьим хоботом?
– Так утешься же, – заключил он, – вместо савана у тебя будут полоски змеиной кожи с золотыми блестками, и я запеленаю тебя в них, как мумию.
А из мрачного склепа святого Бениня, куда я поставлю тебя, прислонив к стене, ты на досуге вдоволь наслушаешься, как плачут младенцы в преддвериях рая.

XXII. Дурачок

Луна расчесывала свои кудри гребешком из черного дерева, осыпая холмы, долины и леса целым дождем светлячков.
Гном Скарбо, сокровища которого неисчислимы, под скрип флюгера разбрасывал у меня на крыше дукаты и флорины; монеты мерно подпрыгивали, и фальшивыми уже была усеяна вся улица.
Как ухмыльнулся при этом зрелище дурачок, который каждую ночь бродит по безлюдному городу, обратив один глаз на луну! А другой-то у него выколот!
– Плевать мне на луну, – ворчал он, подбирая дьявольские кругляки, – куплю себе позорный столб и буду возле него греться на солнышке.
А луна по-прежнему сияла в небесах; теперь она укладывалась спать, а у меня в подвале Скарбо тайком чеканил на станке дукаты и флорины.
Тем временем заблудившаяся в ночных потемках улитка, выпустив два рожка, искала дорогу на сверкающих стеклах моего окна.

XXIII. Карлик

Я поймал, сидя в постели, бабочку, притаившуюся за темным пологом; ее породили то ли луч лунного света, то ли капелька росы.
Трепещущая крошка, стараясь высвободить крылышки из моих пальцев, откупалась от меня благоуханием!
Вдруг скиталица улетела, оставив у меня на коленях – о мерзость! – отвратительную, чудовищную личинку с человечьей головой!
«Где душа твоя, я ее оседлаю! – Душа моя – кобылка, охромевшая от дневных трудов; теперь она отдыхает на золотистой подстилке сновидений».
А душа моя в ужасе понеслась сквозь синеватую паутину сумерек, поверх темных горизонтов, изрезанных темными колокольнями готических церквей.
Карлик же, вцепившись в ржущую беглянку, катался в ее белой гриве, как веретено в пучке кудели.

XXIV. Лунный свет

Вы, спящие в домах, проснитесь
Да за усопших помолитесь!
Возглас ночного дозорного
О как сладостно ночью, когда на колокольне бьют часы, любоваться луной, у которой нос вроде медного гроша!
Двое прокаженных стенали у меня под окном, пес выл на перекрестке, а в очаге что-то еле слышно вещал сверчок.
Но вскоре слух мой перестал улавливать что-либо, кроме глубокого безмолвия. Услышав, как Жакмар колотит жену, прокаженные укрылись в своих конурах.
При виде стражников с копьями, одуревших от дождя и продрогших на ветру, пес в испуге убежал в переулок.
А сверчок уснул, едва только последняя искорка погасила свой последний огонек в золе очага.
Мне же казалось – такая уж причудница лихорадка, – что луна, набелив лицо, показывает мне язык, высунутый как у висельника.

XXV. Хоровод под колоколом

Двенадцать колдунов водили хоровод под большим колоколом храма святого Иоанна. Они один за другим накликали грозу, и я, зарывшись в постель, с ужасом слышал двенадцать голосов, один за другим доносившихся до меня сквозь тьму.
Тут месяц поспешил скрыться за тучей, и дождь с перемежавшимися молниями и порывами ветра забарабанил по моему окну, в то время как флюгера курлыкали, словно журавли, застигнутые в лесу, ненастьем.
У моей лютни, висевшей на стене, лопнула струна; щегол в клетке стал бить крылышками; какой-то любознательный дух перевернул страницу «Романа о Розе», дремавшего на моем письменном столе.
Вдруг над храмом святого Иоанна сверкнула молния. Кудесники рухнули, сраженные насмерть, и я издали увидел, как их колдовские книги, подобно факелу, вспыхнули в темной колокольне.
От этого жуткого отблеска, словно исходящего из чистилища и ада, стены готического храма стали алыми, в то время как соседние дома погрузились в тень огромной статуи святого Иоанна.
Флюгера перестали вертеться; месяц разогнал жемчужно-серые облака, дождь теперь лишь капля за каплей стекал с крыш, а ветерок, распахнув неплотно затворенное окно, бросил мне на подушку сорванные грозой лепестки жасмина.

XXVI. Сон

Спускалась ночь. Сначала то был – как видел, так и рассказываю – монастырь, на стенах коего играл лунный свет, лес, изборожденный извилистыми тропками, и Моримон, кишевший плащами и шапками.
Затем то был – как слыхал, так и рассказываю – погребальный колокольный звон, и ему вторили скорбные рыдания, доносившиеся из одной из келий, жалобные вопли и свирепый хохот, от которых на деревьях трепетали все листочки, и молитвенные напевы черных кающихся, провожавших какого-то преступника на казнь.
То были, наконец, – как завершился сон, так и рассказываю – схимник, готовый испустить дух и лежащий на одре для умирающих, девушка, повешенная на дубовом суку, – она барахталась, пытаясь освободиться, – и я сам, весь растерзанный, а палач привязывал меня к спицам колеса.
Дон Огюстен, усопший игумен, будет облачен в кордельерскую рясу и торжественно отпет в часовне. Маргариту же, убитую своим возлюбленным, похоронят в белом платье, подобающем девственницам, и зажгут четыре восковых свечи.
Что же касается меня, то железный брус в руках палача при первом же ударе разбился, как стеклянный; факелы черных кающихся погасли от проливного дождя, толпа растеклась вместе со стремительными, бурными ручейками – и до самого рассвета мне продолжали сниться сны.

XXVII. Мой прадед

Почтенные персонажи готического гобелена, тронутого ветром, учтиво раскланялись друг с другом, и в комнату вошел мой прадед – прадед, умерший уже почти восемьдесят лет тому назад!
Здесь, именно здесь, перед аналоем, коленопреклонился он, мой прадед Советник, и приложился бородой к желтому молитвеннику, раскрытому на странице, которую заложили ленточкой.
Он всю ночь шептал молитвы, ни на минуту не разомкнул рук, крестообразно сложенных на лиловом шелковом кафтане, ни разу не обратил взгляда на меня, своего потомка, лежащего в его постели, в запыленной постели с балдахином!
И я с ужасом заметил, что глаза у него пустые, хоть и казалось, будто он читает, что губы его неподвижны, хоть я и слышал, как он молится, что пальцы его – обнаженные кости, хоть на них и сверкают драгоценные каменья.
И я не в силах был понять – бодрствую я или сплю, сияет ли то луна или Люцифер, – полночь ли теперь или занимается заря.

XXVIII. Ундина

«Слышишь? Слышишь? Это я, Ундина, бросаю капли воды на звенящие стекла твоего окна, озаренного унылым светом месяца. Владелица замка, в муаровом платье, любуется со своего балкона прекрасной звездной ночью и чудесным задремавшим озером.
Каждая струйка течения – водяной, плывущий в потоке; каждый поток – извилистая тропка, ведущая к моему дворцу, а зыбкий дворец мой воздвигнут на дне озера – между огнем, землей и воздухом.
Слышишь? Слышишь, как плещется вода? Это мой отец взбивает ее зеленой ольховой веткой, а сестры мои обнимают пенистыми руками нежные островки водяных лилий, гладиолусов и травы или насмехаются над дряхлой, бородатой вербой и мешают ей удить рыбу».
Пропев свою тихую песенку, Ундина стала молить меня принять с ее пальца перстень, быть ей супругом, посетить ее дворец и стать владыкой озер.
Но я ей ответил, что люблю земную девушку. Ундина нахмурилась, с досады пролила несколько слезинок, однако тут же расхохоталась и превратилась в струи весеннего дождика с градом, который белыми потоками низвергался по синим стеклам моего окна.

XXIX. Саламандра

«Сверчок, друг мой! Уж не умер ли ты, что не отзываешься на мой посвист и не замечаешь отсветов огня?»
А сверчок, как ни были ласковы слова саламандры, ничего не отвечал ей – то ли он спал волшебным сном, то ли ему вздумалось покапризничать.
«Ах, спой же мне песенку, которую поешь каждый вечер, укрывшись в своей каморке из копоти и пепла, за железным щипком, украшенным тремя геральдическими лилиями!»
Но сверчок все не отвечал, и огорченная саламандра то прислушивалась – не подает ли он голос, то принималась петь вместе с пламенем, переливавшим розовыми, голубыми, красными, желтыми, белыми и лиловыми блестками.
«Умер! Друг мой сверчок умер!» И мне слышались как бы вздохи и рыдания, в то время как пламя, ставшее мертвенно-бледным, затухало в опечаленном очаге.
«Умер! Л раз он умер, хочу и я умереть!» Веточки остролиста догорели, пламя ползло по уголькам, прощаясь с железным щитком, и саламандра умерла от истощения.

ХХХ. Час шабаша

Здесь соберутся! И вот в лесной чаще, чуть освещенной фосфорическим глазом дикой кошки, что притаилась под ветвями;
На склоне утесов, поросших кустарником и устремляющих в темные бездны лохматую поросль, во тьме, сверкающей росой и светлячками;
Возле ключа, который брызжет у подножья сосен белоснежной пеной и стелет над замками серую мглистую пелену, -
Собирается несметная толпа. Запоздалый дровосек, бредущий с вязанкой на горбу, слышит, но не видит ее.
А с дерева на дерево, с пригорка на пригорок, вторя друг другу, несутся бесчисленные смутные, зловещие, жуткие звуки: «Пум! пум! – Шп! шп! – Куку! куку!».
Виселица тут! И вот в тумане появляется жид; при золотистом мерцании «славной руки» он что-то ищет в сырой траве.

Здесь кончается третья книга Фантазий Гаспара из Тьмы
ЗДЕСЬ НАЧИНАЕТСЯ ЧЕТВЕРТАЯ КНИГА ФАНТАЗИЙ ГАСПАРА ИЗ ТЬМЫ

ЛЕТОПИСИ
XXXI. Мастер Ожье (1407)

– Государь, – обратился мастер Ожье к королю, смотревшему из окошка своей часовни на старый Париж, залитый веселыми лучами солнца, – слышите вы, как на пышный, ветвистый виноградник во дворе вашего Лувра налетела целая стая прожорливых воробьев?
– Еще бы не слышать! – отвечал король, – Такой прелестный щебет!
– Виноградник – в вашем саду; и все же не будет вам пользы от сбору, – возразил мастер Ожье, благодушно улыбаясь, – воробьи – дерзкие лиходеи, и так им по душе клевать, что клевать они будут, пока всего не склюют. Урожай с вашего виноградника они соберут вместо вас.
– Ну, нет, куманек! Я прогоню их! – воскликнул король.
Он поднес к губам свисток из слоновой кости, висевший у него на золотой цепи, и засвистел так пронзительно и резко, что воробьи улетели на дворцовый чердак.
– Государь, – сказал тут мастер Ожье, – позвольте мне извлечь из этого такое назидание. Воробьи эти – ваши дворяне, виноградник же – народ. Одни пируют за счет других. Государь, кто обирает народ, тот обирает властелина. Запретите грабеж! Свистните и сами соберите урожай с виноградника.
Мастер Ожье смущенно крутил в руках уголок своего колпака. Карл VI поник головой и, пожав парижскому обывателю руку, вздохнул: «Вы – честный человек!».

XXXII. Потайной ход в Лувре

Слабый огонек вспыхнул на другом берегу замерзшей Сены, под Нельской башней, а теперь был уже в сотне шагов, плясал в тумане и – о чудо адских сил! – потрескивал, словно издевательски хихикая.
– Кто идет! – крикнул швейцарец-караульный из окошка потайной двери в Лувре.
Огонек торопился приблизиться, зато не торопился отвечать. Но вскоре появилась фигурка карлика в балахоне с золотыми блестками и в колпаке с серебряным бубенцом; в руке у него раскачивался стеклянный фонарь с огарком, горевшим красным огоньком.
– Кто идет? – повторил швейцарец дрогнувшим голосом и приложил к щеке пищаль.
Карлик снял со свечи нагар, и тут стражник увидел худое, морщинистое лицо, глаза, светившиеся хитростью, и бороду, побелевшую от инея.
– Эй, эй, друг! Поостерегись палить из мушкета! Да, черт побери! У вас на уме только резня да трупы! – воскликнул карлик, испуганный не меньше, чем горец.
– Будь ты другом! Уф! Но кто же ты такой? – спросил швейцарец, немного успокоившись, и сунул фитиль от пищали за шлем.
– Отец мой – король Накбюк, а мать – королева Накбюка. Юп, юп, юп! – ответил карлик, высунув длиннющий язык и дважды перевернувшись на одной ножке.
На сей раз служивый застучал зубами. К счастью, он вспомнил, что при нем четки, привязанные к портупее.
– Раз отец твой – король Накбюк – pater noster, а мать – королева Накбюка – qui es in соеlis, – значит, ты сатана – sanctificetur nomen tuum? – прошептал полумертвый от ужаса стражник.
– Вовсе нет, – сказал человек с фонарем, – я карлик его величества короля; он нынче ночью прибывает из Компьеня и выслал меня вперед, чтобы открыли потайной ход в Лувр. Пароль будет такой: «Государыня Анна Бретонская и Сент-Обен де Кормъе».

XXXIII. Фламандцы

Битва продолжалась с самой заутрени, но защитники Брюгге в конце концов дрогнули и обратились в бегство. Тут начались, с одной стороны, столь великая сумятица, а с другой – столь упорное преследование, что при переправе множество бунтовщиков вперемешку с повозками, знаменами, конями свалилось с моста в реку.
На другой день в окружении шумного отряда рыцарей в Брюгге вошел граф. Предшествовавшие ему герольды неистово трубили в рог. Несколько мародеров с кинжалом в руках рыскали по городу, и перед ними врассыпную разбегались перепуганные поросята.
Кавалькада на ржущих конях направлялась к ратуше. Здесь встречали ее на коленях бургомистр и старшины; моля о пощаде, они сбросили на землю шапки и плащи. Но граф поклялся на Библии истребить красного вепря в его логове.
– Государь!
– Спалить город!
– Государь!
– Повесить горожан!
Спалили лишь одно предместье, вздернули на виселицу лишь сотников земского ополчения, да на знаменах был упразднен красный вепрь. Брюгге откупился ста тысячами золотых экю.

XXXIV. Охота (1412)

День был ясный, и охота разгоралась, разгоралась по горам и долам, по лесам и полям; пажи бежали, рога трубили, собаки лаяли, соколы летали и двое двоюродных братьев скакали верхом бок о бок, пронзали рогатинами оленей и вепрей, застигнутых в кустах, а из арбалетов били по аистам и цаплям, парившим в небесах.
– Братец, – сказал Юбер, обращаясь к Реньо, – что же ты не весел, хоть утром мы с тобою помирились?
– Так что-то, – ответил Реньо.
Глаза у него были красные, как у безумца или окаянного; Юбер казался озабоченным, но день был ясный, и охота все разгоралась, все разгоралась – по горам и долам, по лесам и полям.
И вот внезапно из пахучих зарослей выскочила притаившаяся там кучка людей; они с копьями в руках бросились на веселую кавалькаду.
Реньо обнажил свой меч и – осените себя от ужаса крестным знамением! – нанес брату несколько ударов, выбив его из стремян.
– Бей! Бей! – кричал Ганелон.
– Матерь божья! Какая жалость! – И охота прекратилась – хоть и ясный был день, – прекратилась по горам и долам, по лесам и.полям.
Да предстанет пред господом душа Юбера, сеньора Можиронского, подло убитого в третий день месяца июля в лето христово тысяча четыреста двенадцатое, и да будет предана дьяволу душа Реньо, сеньора Обепинского, двоюродного брата его и убийцы! Аминь!

XXXV. Рейтары

Три черных рейтара с тремя цыганками пытались в полночь хитростью проникнуть в монастырь.
– Эй, Эй!
Тут один из них поднялся на стременах.
– Эй, дайте укрыться от ненастья! Чего вы боитесь? Посмотрите в щель. Крошкам, которые
сидят у нас за спиной, всего по пятнадцати годочков, а к седлам нашим подвешены бурдюки с вином, и не грех бы его выпить.
Монастырь, казалось, спит.
– Эй, эй!
Тут одна из девушек задрожала от холода.
– Эй! Ради мадонны милосердной приютите! Мы паломники, мы сбились с пути. С наших ковчежцев, с шапок и плащей струится дождь, а кони по дороге расковались и еле плетутся от усталости.
В щелях ворот показался огонек.
– Прочь, исчадия тьмы!
То был настоятель и монахи со свечами в руках.
– Прочь, дщери лжи! Да не допустит господь, если вы из плоти и костей, а не призраки, чтобы мы приютили в наших стенах раскольниц, а то и вовсе язычниц!
– Вперед! Вперед! – закричали темные всадники. – Вперед! Вперед! – И кавалькада скрылась в вихре ветра, за рекой и лесами.
– Так прогнать пятнадцатилетних грешниц, которых мы могли бы наставить на путь истинный! – ворчал молодой монах, белокурый и пухлый, как херувим.
– Брат! – шепнул ему на ухо игумен, – ты, верно, забыл: ведь госпожа Алиенор с племянницей там, наверху, ждут нас, чтобы исповедаться.

XXXVI. Великая вольница (1364)

I
Несколько разбойников, бродивших по лесам, грелись у костра, а вокруг теснились деревья, потемки и призраки.
– Есть новость! – сказал один из арбалетчиков, – Король Карл V засылает к нам господина Бертрана Дю Геклена, чтобы помириться; но черта не приманишь, как дрозда на дудочку.
Бродяги только расхохотались, и веселость шайки еще усугубилась, когда из волынки вдруг стал выходить воздух и она жалобно захныкала, словно малыш, у которого прорезается зубик.
– Что такое? – воскликнул наконец один из стрелков, – неужели не наскучила вам еще праздная жизнь? Неужто вы считаете, что достаточно разграбили вы замков, достаточно монастырей? Что касается меня, то я еще не сыт, не пьян. Провались пропадом Жак д'Аркиель, наш атаман. – Волк стал просто легавой. – И да здравствует господин Бертран Дю Геклен, если он оценит меня как следует и возьмет с собою воевать!
Тут огоньки на головешках зарделись и стали синеть; стали синеть и зарделись и лица разбойников. Где-то на хуторе пропел петух.
– Петух пропел, и апостол Петр отрекся от господа нашего Иисуса Христа! – прошептал арбалетчик, осеняя себя крестным знамением.

II
Рождество! Рождество! Клянусь, с неба деньги сыплются!
– Я насыплю их каждому из вас по котелку.
– Не врешь?
– Клянусь честью всадника!
– А вам-то кто такую кучу денег отсыплет?
– Война.
– С кем?
– С испанцами. Эти безбожники золото лопатами гребут, золотом своих кляч подковывают. Такая прогулочка вам не по душе? Мы мавров, несмышленышей, так прижмем, что они рады будут откупиться.
– До Испании-то, сударь, не рукой подать.
– А у вас нешто сапоги без подметок?
– Этого еще мало.
– Королевские казначеи отвалят вам сто тысяч флоринов, чтобы у вас сил хватило.
– По рукам! Добавим на ваше знамя с королевскими лилиями веточку терновника с наших железных шишаков. Что говорится в песенке-то?
Хорошо ремесло,
Коль барыш принесло!

Так что же? Палатки сложили? Повозки снарядили? Давай ходу! – Что ж, храбрецы, посадите здесь желудь, как вернетесь – дуб найдете.
А в отдалении слышался лай охотничьей стаи Жака д'Аркиеля.

III
Разбойники с пищалями на плече, отряд за отрядом, пустились в путь. В арьергарде один из стрелков бранился с жидом.
Стрелок поднял три пальце
Жид поднял два.
Стрелок плюнул ему в лицо.
Жид утер бороду.
Стрелок поднял три пальца.
Жид поднял два.
Стрелок отвесил ему оплеуху.
Жид поднял три пальца.

– Два каролуса за такой камзол, мошенник! – вскричал стрелок.
– Бог милостив! Я же даю три! – вскричал жид.
Речь шла о роскошном бархатном камзоле, украшенном на рукавах серебряными пряжками в виде охотничьих рожков. Он был прострелен и в крови.

XXXVII. Прокаженные

Каждое утро, едва только листва освежится росою, ворота лазарета распахивались и прокаженные, подобные древним пустынножителям, на весь день расходились по безлюдной округе: по девственным долинам, по первобытным райским кущам, где в безмятежных, тенистых, зеленых далях виднелись лишь лани, пощипывающие пахучие травы, да цапли, занятые ловлей лягушек в прозрачных болотах.
Некоторые из отверженных разбили садики: взращенная собственными руками роза казалась им благоуханнее, смоква – вкуснее. Иные плели корзины или вытачивали из самшита плошки, устроившись в каменистой пещере, где весело журчал источник и стены были увиты диким вьюнком. Так старались они скоротать быстротечные часы радости и медлительные часы страданий!
Но бывали и такие, что уже не могли даже посидеть у порога лазарета. На этих измученных, истомившихся, удрученных лекарская премудрость уже поставила крест, и они влачили свои призрачные тела по двору, среди высоких белых стен, обращая взор на солнечные часы, стрелка которых торопила бег их жизни и торопила час, когда начнется для них вечность.
А когда они, прислонившись к громоздким столбам, погружались в раздумья, вокруг воцарялась тишина, и ее нарушали только треугольник аистов, бороздивший небо, шелест четок монаха, пробиравшегося по коридору, да щелканье трещоток надзирателей, которые с наступлением сумерек Загоняли скорбных затворников в их кельи.

XXXVIII. Библиофилу

Зачем оживлять пыльные, обветшалые истории средневековья, раз рыцарство ушло навсегда вместе с песнями менестрелей, чарами волшебниц и славою храбрецов?
Какое дело нынешнему неверующему веку до наших чудесных легенд о том, как святой Георгий сломал копье в поединке с Карлом VII на турнире в Люсоне, как Святой дух на глазах у всех снизошел на членов Тридентского собора, как около города Лангра Вечный Жид подошел к епископу Готцелину и поведал ему о страстях господа нашего Иисуса Христа.
Три науки рыцарских теперь в пренебрежении. Никто уже не расспрашивает, какого возраста кречет, которого клобучат, из каких эмблем незаконнорожденный составляет свой герб, в котором часу ночи Марс сочетается с Венерой.
Все предания о любви и рыцарских подвигах забыты, и россказням моим суждена та же участь, что и «Плачу Женевьевы Брабантской», начало которого коробейник уже запамятовал, а конца и вовсе не знал.

Здесь кончается четвертая книга Фантазий Гаспара из Тьмы
НАЧИНАЕТСЯ ПЯТАЯ КНИГА ФАНТАЗИЙ С ПАРА ИЗ TЬМЫ

ИСПАНИЯ И ИТАЛИЯ
XXXIX. Келья

Неподалеку прогуливаются задумчивые, молчаливые монахи с четками в руках; они не спеша идут от колонны к колонне, от надгробия к надгробию по плитам монастырского двора, где притаилось тихое эхо.
По душе ли тебе такой досуг, юный послушник? Не ты ли, оказавшись в одиночестве в своей келье, забавляешься тем, что рисуешь дьявольские рожи на пустых страницах молитвенника и малюешь кощунственной охрой костлявые щеки изображенной в нем мертвой головы?
Нет, юный послушник не забыл, что мать его – цыганка, а отец – главарь воровской шайки; и он предпочел бы услышать на рассвете не колокольный звон, призывающий к заутрене, а звук рожка, играющего сигнал: «На коней!».
Он не забыл, как танцевал болеро под скалами Съерры-Гранады со смуглянкой, в ушах которой красовались серебряные сережки, а в руках трещали кастаньеты из слоновой кости, и он предпочел бы заниматься любовью в цыганском таборе, чем молиться богу в монастыре.
Из соломы, служившей ему койкой, была тайно сплетена лестница, две перекладины решетки бесшумно перепилены глухим напильником, а от монастыря до Сьерры-Гранады ведь не так далеко, как от ада до райских кущ.
Лишь только ночь сомкнет всем глаза, усыпит все подозрения, юный послушник вновь зажжет светильник, спрячет под рясу мушкет и, крадучись, убежит из кельи.

XL. Погонщики мулов

Черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов, перебирают четки и заплетают косы; некоторые из замыкающих поют гимн паломников, направляющихся в Сант-Яго, а им вторят сотни пещер в окрестных горах, другие стреляют из карабинов, прицеливаясь в солнце.
– Вот место, где мы на прошлой неделе похоронили Хосе Матеоса, – сказал один из проводников. – В схватке с разбойниками пуля пробила ему затылок. Могилу раскопали, и тело его исчезло.
– Тело недалеко, – заметил один из погонщиков мулов, – вон оно плавает в овражке и раздулось от воды, как бурдюк.
– Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов.
– Что это за лачуга там, на вершине скалы? – спросил идальго, высунувшись из окошка носилок. – Хижина дровосеков, поваливших в пенистые бездны эти огромные стволы, или приют пастухов, что пасут изнуренных овец на здешних бесплодных склонах?
– Это келья старика-отшельника, – отвечал один из погонщиков, – прошлой осенью его нашли мертвым на лиственной подстилке. На шее у него была петля, а язык вывалился изо рта.
– Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов.
– Трое всадников, закутанных в плащи, что сейчас проехали мимо нас, внимательно нас рассмотрели, и они не из наших краев. Кто же они такие? – спросил монах с запыленной бородой и в такой же рясе.
– Если они не альгвасилы из селения Сиенфуэгос в дозоре, – ответил погонщик, – так это грабители, которых выслал на разведку их чертов атаман Хиль Пуэбло.
– Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов.
– Слышали выстрел из мушкета – там, наверху, в чаще кустарников? – спросил торговец чернилами, до того бедный, что шел босиком. – Смотрите-ка, в воздухе еще стелется дымок.
– Это наши прочесывают заросли и палят, чтобы отвлечь разбойников. Сеньоры и сеньориты, не падайте духом и пришпоривайте мулов.
– Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов.
Тут все путники пустились рысью, вздымая позлащенное солнцем облако пыли; мулы проходили один за другим между огромными глыбами гранита, поток ревел в бурлящих воронках, деревья клонились, издавая оглушительный треск; а из пустынных бездн, потревоженных ураганом, неслись неясные зловещие голоса – они то приближались, то удалялись, словно где-то поблизости шныряла шайка грабителей.

XLI. Маркиз д'Арока

Кому не по вкусу в знойные летние дни в лесной чаще, когда крикуньи-сойки дерутся из-за тенистого местечка в листве, вздремнуть на мху, под сенью дуба?

Два грабителя, позевывая, спросили у цыгана, который расталкивал их ногой, словно поросят: «Который час?».
– Вставайте! – отвечал тот, – вставайте! Пора удирать. Маркиз д'Арока с шестью альгвасилами напал на наш след.
– Маркиз д'Арока? Тот самый, у которого я стащил часы, когда в Сантильяне шла процессия преподобных доминиканцев? – спросил один.
– Маркиз д'Арока, у которого я увел мула на саламанкской ярмарке? – спросил другой.
– Тот самый, – подтвердил цыган. – Надо поскорее добраться до монастыря траппистов и скрыться там на недельку под видом кающихся.
– Стой! Минутку! Сначала верните мне моего мула и часы!
То был не кто иной, как сам маркиз д'Арока во главе шести альгвасилов; одной рукой он раздвинул белесую листву орешников, а в другой держал шпагу, готовясь пронзить разбойников.

XLII. Энрикес

– Уж целый год я вами командую, – сказал им атаман, – теперь пусть кто-нибудь заменит меня. Я женюсь на богатой вдове из Кордовы и отрекусь от разбойничьего кинжала ради жерла коррехидора.
Он отпер сундучок с драгоценностями, которые надлежало разделить между участниками шайки; тут лежали вперемешку церковная утварь, червонцы, нитка жемчуга и бриллиантовое ожерелье.
– Тебе, Энрикес, серьги и перстень маркиза д'Арока! Тебе, раз ты убил его из карабина, когда он ехал в своей почтовой карете.
Энрикес надел на палец окровавленный топаз и вдел в уши аметистовые серьги, выточенные в виде капелек крови.
Вот какая судьба суждена была сережкам, которые служили украшением герцогине Медина-Сели, а месяц спустя Энрикес за поцелуй отдал их дочери тюремщика!
Вот какая судьба суждена была перстню, за который некий идальго уступил эмиру белого коня, а Энрикес отдал перстень за стакан водки перед тем, как его повесили.

XLIII. Тревога

Окна постоялого двора с сидящим на кровле павлином загорались от полыхавшего вдали закатного солнца; лучезарная тропинка змейкой убегала в горы.

– Тише! Неужто не слышали? – спросил один из разбойников, прикладывая ухо к ставню.
– Это мой мул пукнул в конюшне, – ответил погонщик.
– Дурень! – воскликнул разбойник, – стану я из-за этого заряжать свой карабин? Тревога! Тревога! Слышите рожок? Это желтые драгуны.
И вдруг разноголосица, звон кубков, звуки гитары, смех служанок сменились такой тишиной, что слышно было, как летит муха.
Но оказалось, что протрубил всего лишь пастушечий рог. Прежде чем запрячь мулов и отправиться в путь, погонщики спокойно допили уже наполовину опорожненные бурдюки, а полусонные разбойники, с которыми тщетно заигрывали местные жирные красотки, взобрались на полати, позевывая от скуки и усталости.

XLIV. Отец Пуньяччо

Хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Народная поговорка
Отец Пуньяччо, откинув с головы капюшон, поднимался по лестницам собора святого Петра с двумя прихожанками в мантилиях, а на небесах шел спор колоколов с ангелами.
Одна из прихожанок – то была тетя – шептала по молитве на каждое зернышко четок, другая – то была племянница – искоса поглядывала на красавца-офицера папской гвардии.
Монах бормотал, обращаясь к старухе: «Пожертвуйте на мой монастырь». Офицер сунул девушке душистую любовную записочку.
Грешница утирала набегавшие на глаза слезинки; непорочная краснела от радости; монах прикидывал, сколько принесет тысяча пиастров при двенадцати годовых, а офицер тем временем закручивал ус, смотрясь в карманное зеркальце.
Черт же, притаившись в широком рукаве отца Пуньяччо, посмеивался, как Полишинель!

XLV. Песнь маски

Не в монашеской рясе и не с четками, а под Звуки тамбурина с бубенцами и в шутовском наряде пускаюсь я в жизнь, в это паломничество к смерти!
Наша шумная ватага примчалась на площадь святого Марка из харчевни синьора Арлекина, который попотчевал нас макаронами с прованским маслом и чесночной похлебкой.
Подадим же друг другу руки – ты, монарх на час, увенчанный позолоченной бумажной короной, и вы, его нелепые подданные, следующие за ним в лоскутных плащах, с мочальными бородами и деревянными саблями.
Подадим же друг другу руки и будем, пока о нас забыл Инквизитор, петь и водить хоровод в волшебном великолепии светил нынешней ночи, веселой, как ясный день.
Будем петь и плясать, ибо мы весельчаки – не то что нытики, что плывут по каналу, сидя в гондолах, и проливают слезы при виде звезд.
Будем петь и плясать, ибо терять нам нечего, а патриции тем временем, за занавесами, скрывающими их понурые головы, пусть проигрывают в карты дворцы и любовниц!

Здесь кончается пятая книга Фантазий Гаспара из Тьмы
ЗДЕСЬ НАЧИНАЕТСЯ ШЕСТАЯ КНИГА ФАНТАЗИЙ ГАСПАРА ИЗ ТЬМЫ

ЛЕС
XLVI. Моя хижина

Подняв взор, славная старушка увидела, как ветер треплет ветви деревьев и заметает следы ворон, скачущих по снегу вокруг гумна.
Немецкий поэт Фосс. ХІІІ идиллия
Летом мою хижину оберегала бы от палящего солнца густая листва, а осенью у меня на подоконнике ей заменяли бы садик несколько кустиков левкоя, пахнущего миндалем, да немного мха, где, словно в оправе, сияли бы жемчужинки дождя.
Зимой же, когда утро бросит пригоршни инея на замерзшее окно, сколь было бы отрадно заметить далеко-далеко, у самой опушки леса, путника и его коня и наблюдать, как они становятся все меньше и меньше среди снегов и мглы!
Сколь приятно было бы вечером, у камелька, где полыхает охапка душистого можжевельника, перелистывать летописи, повествующие об иноках и рыцарях так живо, что кажется, будто и сейчас одни читают молитвы, а другие сражаются на турнирах.
Сколь отрадно было бы ночью, в таинственный белесый час, предшествующий рассвету, услышать, как в курятнике громогласно запел мой петух, а с дальней фермы едва уловимо доносится ответное пение, словно голос стража, охраняющего подступы к объятой сном деревне.
Ах, если бы король у себя в Лувре читал наши писания, – о муза моя, беззащитная перед житейскими невзгодами! – то он бы, владеющий таким множеством замков, что даже не ведает им числа, конечно, не отказал бы нам с тобою в скромной хижине!

XLVII. Водяной

«Кольцо мое! Кольцо!» – закричала прачка, напугав водяную крысу, которая пряла пряжу в дупле старой ивы.
Опять проделка Жана де Тия, проказника-водяного, – того, что ныряет в ручье, стенает и хохочет под бесконечными ударами валька!
Неужели ему мало спелой мушмулы, которую он рвет на тучных берегах и пускает по течению!
«Жан-воришка! Жан-удильщик, но и его самого в конце концов выудят! Малыш Жан! Я окутаю тебя белым саваном из муки и поджарю на сковородке в кипящем масле!»
Но тут вороны, качавшиеся на зеленых вершинах тополей, принялись каркать, рассеиваясь в сыром, дождливом небе.
А прачки, подоткнув одежду, подобно рыболовам, ступили в брод, устланный камнями и покрытый пеной, водорослями и шпажником.

XLVIII. Октябрь

Маленькие савойары возвратились в город, и крик их уже будит звонкое эхо околотка; как ласточки возвещают весну, так они возвещают зиму.
Октябрь, вестовой зимы, стучится в наши жилища. Нескончаемый дождь струится по помутневшим окнам, а ветер засыпает осиротевшее крыльцо опавшими листьями платана.
Недалеки уже долгие вечера в семейном кругу, столь сладостные, когда на дворе только дождь, гололед да туман, а на камине, в теплом воздухе гостиной, цветут гиацинты.
Недалек уже день святого Мартина с его факелами, Рождество со свечками, Новый год с подарками, Крещение с запеченным бобом, масленица с погремушками.
И, наконец, Пасха с утренними радостными песнопениями, Пасха, когда девушки принимают белоснежную облатку и получают красные яички!
Тогда горсточка святой золы сотрет у нас с чела следы шести скучных зимних месяцев, а маленькие савойары станут приветствовать с вершины холма свои родные селения.

XLIX. Шевреморт

Здесь не насладишься запахом распускающегося тополя и мха, что стелется по стволам дубов. Здесь не услышишь журчания ключа, которое любовно сливалось бы со вздохами ветра.
Ни малейшего благоухания – ни утром после дождика, ни вечером, когда выпадет роса; и слух тут ласкает лишь щебет птички, ищущей корм.
Пустыня, где уже не слышится голос Иоанна Крестителя! Пустыня, где уже не живут ни отшельники, ни голубки!
Так и душа моя – пустыня, и я, стоя на краю бездны, воздев одну руку к жизни, другую протянув к смерти, безутешно рыдаю.
Поэт подобен левкою, хрупкому и благоуханному, что цепляется за гранитную скалу и просит не столько земли, сколько солнца.
Но, увы! У меня уже нет солнца с того дня, как закрылись прекрасные очи, согревавшие мне душу!
22 июня 1832 г.

L. Еще одна весна

Еще одна весна – еще капля росы, которой предстоит какой-то миг нежиться в моем горестном сердце, а потом ускользнуть из него, как слеза.
О юность моя! Радости твои увяли под леденящими поцелуями времени, зато страдания пережили время – они задушили его в своих объятиях.
А вы, о женщина, растрепавшая шелковую ткань моей жизни! Если в истории моей любви и был обманщик – так это не я, если кто-то обманут – так не вы!
О весна! Перелетная птичка, гостья наша на мимолетные дни, распевающая грустную песенку и в сердце поэта, и в листве могучего дуба!
Еще одна весна – еще луч майского солнца на челе юного поэта среди людской сутолоки, на челе старого дуба в лесной чаще!
Париж, 11 мая 1836 г.
LI. Второй человек

Ад! – Ад и рай! – крики отчаяния! крики радости! – проклятия отверженных! песнопения избранных! – души усопших, подобные горным дубам, выкорчеванным бесами! души усопших, подобные полевым цветам, собранным ангелами!
Солнце, небосвод, земля и человек – все имело начало, всему пришел конец! Чей-то голос потряс небытие. – «Солнце!» – воззвал этот голос с порога лучезарного Иерусалима. – «Солнце!» – откликнулось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. – И солнце раскрыло свои золотые ресницы, обратив взор на хаос миров.
Но небосвод повис, как обрывок знамени. – «Небосвод!» – воззвал все тот же голос с порога лучезарного Иерусалима. – «Небосвод!» – откликнулось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. – И небосвод разметал по ветру полосы пурпура и синевы.
Но земля плыла в пространстве, как спаленный молнией корабль, в отсеках которого остались лишь кости и прах. – «Земля!» – воззвал все тот же голос с порога лучезарного Иерусалима. – «Земля!» – откликнулось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. – Тут земля бросила якорь, и природа утвердилась, увенчанная цветами, под аркой гор, лежащей на ста тысячах колонн.
Но мирозданию недоставало человека; земля и вся природа скорбели, одна оттого, что нет ее царя, другая оттого, что нет ее супруга. – «Человек!» – воззвал все тот же голос с порога лучезарного Иерусалима. – «Человек!» – отозвалось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. – Но гимн освобождения и благости не сломил печати, которую смерть положила на уста человека, навеки уснувшего в могиле.
– «Да будет так!» – раздался все тот же голос, и порог лучезарного Иерусалима осенился двумя темными крылами. – «Да будет так!» – отозвалось многократное эхо, и безутешная Иосафатова долина вновь залилась слезами. – А труба архангела прогремела из бездны в бездну, в то время как все с грохотом рушилось: и небосвод, и земля, и солнце, ибо не стало человека – краеугольного камня мироздания.

LII. Господину Сент-Бёву

Человек – чеканный станок, отмечающий монету своим клеймом. Червонец отмечен печатью императора, образок – печатью папы, игральная фишка – печатью шута.
Я тоже отметил свою фишку в житейской игре, где мы беспрестанно проигрываем и где дьявол в конце концов похищает и игроков, и кости, и зеленое сукно.
Император отдает приказы своим полководцам, папа обращается с буллами к пастве, шут пишет книгу.
И вот моя книга – такая, как я написал ее и как должно ее читать, не дожидаясь, пока толкователи затемнят ее своими разъяснениями.
Но не этим жалким страничкам, скромному безвестному труду нашего времени, преумножить блеск и поэтическую славу минувших дней,
И пусть шиповник менестреля увял – всегда, каждую весну, будут расцветать левкои на древних окнах замков и монастырей.
Париж, 20 сентября 1836 г.

Здесь кончается шестая и последняя книга Фантазий Гаспара из Тьмы
[КНИГА СЕДЬМАЯ]
РАЗРОЗНЕННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ, ИЗВЛЕЧЕННЫЕ ИЗ РУКОПИСЕЙ АВТОРА

LIII. Красавец алькальд

Мне говорил алькальд прекрасный:
«Покуда ива с негой страстной
Над этой речкой полноводной
Склоняет темные листы, -
О девушка, с улыбкой ясной
На жизненной стезе опасной
Моей звездою путеводной,
Моей буссолью будешь ты!».
Но липа пышно, невредимо
Цветет до нынешнего дня,
А тот, кем я была любима,
Уехал и забыл меня.
Испанский романс

Чтобы последовать за тобою, красавец алькальд, я покинула благоуханную землю, где тоскуют обо мне мои подружки, гуляющие по лугам, мои голубки, воркующие в ветвях тенистых пальм.
Немощная матушка моя, красавец алькальд, протянула ко мне руку со своего одра; похолодевшая рука ее беспомощно повисла, но я не остановилась на пороге и не стала оплакивать мать, отошедшую в иной мир.
Я не плакала, красавец алькальд, когда вечером осталась наедине с тобою, а наша барка плыла далеко от берега и душистый ветер с родины проносился над волнами и ласкал меня.
Тогда я была, – в восторге говорил ты, красавец алькальд, – тогда я была прекраснее луны, султанши в серале, залитом светом тысячи светильников.
Ты любил меня, красавец алькальд, и я была горда и счастлива, а с тех пор, как ты оттолкнул меня, я стала всего лишь смиренной грешницей, слезно кающейся в своем прегрешении.
Когда же, красавец алькальд, иссякнет источник моих горьких слез? – Когда львиные пасти перестанут извергать воду из фонтана короля Альфонса.

LIV. Ангел и фея

Ночью фея окутывает мой сон нежнейшим июльским благоуханием, – та самая фея, что направляет на верный путь посох заблудившегося старого слепца и утирает слезы маленькой сборщице колосьев, успокаивая боль, которую причинила ей колючка, вонзившаяся в ее босую ножку.
Вот она убаюкивает меня, как наследника шпаги или арфы, и павлиньим пером отгоняет от моего ложа коварных духов, которые хотели похитить у меня душу и потопить ее в лунном свете или в капле росы.
Вот она рассказывает мне одну из своих сказок долин и гор, то ли о печальной любви кладбищенских цветов, то ли о веселом паломничестве пташек к Нотр-Дам де Корнуйе.

Но пока она охраняла мой сон, ангел, спустившись на трепещущих крыльях со звездного неба, ступил на перила готического балкона и серебряной веткой постучался в расписное стекло моего высокого окна.
Серафим и фея некогда влюбились друг в дружку у изголовья молодой умирающей; фея наделила ее при рождении всеми чарами юных дев, а серафим вознес ее, когда она умерла, в рай.

Рука, навевавшая на меня грезы, исчезла вместе с ними. Я открыл глаза. Моя просторная, пустынная горница была в безмолвии залита туманным светом луны. А утром от всех щедрот доброй феи у меня осталось одно лишь веретено, да и то я не уверен – не бабушкино ли это наследство.

LV. Дождик

И вот пока льет дождик, маленькие угольщики Шварцвальда, лежа в шалаше на подстилках из душистых папоротников, слышат, как снаружи, словно волк, завывает ветер.
Им жалко лань-беглянку, которую гонят все дальше и дальше фанфары грозы, и забившуюся в расщелину дуба белочку, которую пугают молнии, как пугают ее шахтерские фонари.
Им жалко птичек – трясогузку, которая только собственным крылышком может накрыть свой выводок, и соловья, потому что с розы, его возлюбленной, ветер срывает лепесток за лепестком.
Им жалко даже светлячка, которого капля дождика низвергает в пучины густого мха.
Им жалко запоздавшего путника, повстречавшего короля Пиала и королеву Вильберту, ибо ‘то час, когда король ведет своего призрачного коня на водопой к Рейну.
Но особенно жалко им ребятишек, которые, сбившись с пути, могут прельститься тропой, протоптанной шайкой грабителей, или направиться на огонек, зажженный людоедкой.
А на другой день, на рассвете, маленькие угольщики отыскали свою хижину, сплетенную из сучьев, откуда они приманивали на манок дроздов; она рухнула на землю, а клейкие ветки, служившие для ловли птиц, валялись неподалеку в ручейке.

LVI. Два ангела

– Полетим над лесами, напоенными ароматом роз, – говорил я ей, – порезвимся, как птицы в небесной синеве и солнечных лучах, и станем спутниками странницы-весны.
Смерть похитила ее у меня, когда она лежала в забытье, с разметавшимися волосами, и я, снова низвергнутый в жизнь, тщетно протягивал руку к ускользавшему от меня ангелу.
Ах, если бы смерть, склонясь над нашим брачным ложем, славила таинство гроба, то возлюбленная моя, сестра ангелов, унесла бы и меня в небо или же я повлек бы ее вслед за собою в ад!
Несказанная радость двух душ, погруженных в упоительное блаженство, конца которого они себе не представляют, как не представляют себе и возможность разлуки.
Таинственный полет двух ангелов! Их могли бы заметить на рассвете, когда они неслись в пространстве и белые их крылья покрывались свежей утренней росой!
А в долине наше ложе, грустящее о том, что нас нет в пору пышного цветения, подобно покинутому гнезду среди листвы.

LVII. Вечером на воде

Черная гондола скользила вдоль мраморных дворцов, подобно злодею, спешащему на ночное дело с фонарем и кинжалом под полой.
Кавалер и дама беседовали о любви: «Апельсиновые деревья так благоухают, а вы так бесчувственны! – Ах, синьора, вы словно статуя в парке!».
– Разве вас поцеловала статуя, милый Джорджо? Чем вы недовольны? – Значит, вы меня любите? – Это известно каждой звездочке, сияющей на небесах, а тебе неизвестно?
– Слышен какой-то шум. – Пустяки, это, должно быть, волны плещутся и сбегают со ступенек лестницы в Джудекке.
– На помощь! На помощь! – Матерь божья! Кто-то тонет! – Отойдите! Он получил отпущение грехов, – сказал монах, появившийся у воды.
И черная гондола поплыла дальше, скользя вдоль мраморных дворцов, словно злодей, возвращающийся с ночного дела с фонарем и кинжалом под полой.

LVIII. Госпожа де Монбазон

Камеристка поставила на стол вазу с цветами и восковые свечи, отсветы коих ложились красными и желтыми бликами на синие шелковые занавеси, спускавшиеся над изголовьем ложа, где лежала больная.
– Ты думаешь, Мариетта, он придет? – Вы бы вздремнули малость, мадам. – Да, скоро я усну, и он будет мне сниться целую вечность.
На лестнице послышались шаги. «Ах, не он ли это!» – прошептала, улыбнувшись, умирающая, уста которой уже сковывал могильный холод.
Оказалось, что это мальчик-паж королевы принес герцогине на серебряном подносе варенье, пирожки и целебные настойки.
– Нет, он не идет! – сказала она слабеющим голосом. – Он не придет! Мариетта, подай мне одну из этих роз, я понюхаю ее и поцелую из любви к нему!
Тут госпожа де Монбазон сомкнула глаза и замерла в неподвижности. Она скончалась, испустив душу в благоухании цветка.
LIХ. Колдовской наигрыш Жеана из Витто
Это, сомнения нет, какой-нибудь любимец фигляров из города Зере либо член братства Беззаботных ребят града Парижа, а не то так деревенский скрипач из Прованса.
Фердинанд Ланже. Сказ о даме достохвалъной мудрости
Густая, зеленая чаща; трубадур, странствующий с походной флягой да трехструнной скрипкой, и рыцарь с таким огромным мечом, что им можно разрубить пополам Монлерийскую башню.
Рыцарь. Стой! Подай-ка мне свою флягу, вассал. Что-то в горле першит.
Ты, безмятежно отдыхающий в палатке на койке, – помни всегда, что сегодня у клинка недостало, быть может, всего лишь одного дюйма, чтобы пронзить тебе сердце.
Музыкант. К вашим услугам. Но отпейте немножко, потому как вино нынче дорого.
Рыцарь (морщась, после того как выпил все до дна). Вино у тебя кислое; стоило бы, вассал, разбить эту флягу о твой лоб.
Трубадур, ни слова не говоря, коснулся скрипки смычком и заиграл колдовской наигрыш Жеана из Витто.
От этого наигрыша и у паралитика ожили бы ноги. Вот и рыцарь заплясал на лужайке, взяв шпагу на плечо, словно алебардщик, собравшийся в поход.
– Перестань, колдун! – закричал он вскоре, совсем задохнувшись. А сам все плясал.
– Как бы не так! – усмехнулся музыкант. – Сначала заплатите мне за вино. – Выкладывайте-ка свои червонцы, а иначе так и пойдете, приплясывая, по долам и деревням на турнир в Марсан!
– Держи! – сказал рыцарь, порывшись в мошне и отвязывая лошадь от дубового сука, – держи! И черт меня подери, если мне еще вздумается попить из фляжки смерда!

LX. Ночь после сражения

I
Часовой, закутанный в шинель, с мушкетом в руках, прохаживается по крепостной стене. Время от времени он высовывается между черными бойницами и внимательно наблюдает за вражеским лагерем.
II
Там зажигают костры вдоль рвов, залитых водою; небо черно, лес полнится звуками; ветер гонит дым к реке и стенает, что-то шепча в складках знамен.
III
Ни единый рожок не тревожит эхо; ни единая боевая песня не раздается вокруг очага; в палатках, у изголовья начальников, умерших с саблею в руке, горят светильники.
IV
Но вот на штандарты хлынул ливень; ледяной ветер обрушивается на окоченевшего часового, а с поля сражения доносится вой волков; все это возвещает о тех странных вещах, что происходят на небе и на земле.
VI
Твои боевые товарищи, бесстрашно павшие в первом ряду, ценою своей жизни купили славу и спасение тех, кто вскоре о них забудет.
VII
Произошло кровопролитное сражение; выиграно ли оно или проиграно – все теперь спят; но сколько храбрецов проснется на другое утро уже на небесах!

LXI. Крепость Вольгаст

Как спокойна и безмятежна белая крепость на Одере, в то время как из всех ее бойниц пушки палят по городу и по лагерю, а кулеврины мечут свистящие снаряды в сторону реки, принявшей медный оттенок.

* * *
Солдаты прусского короля овладели Вольгастом, его пригородами и набережными реки; но двуглавый орел германского императора еще машет крыльями в складках крепостного знамени.
Вдруг, с наступлением темноты, в крепости замолкли все шестьдесят пушек. В казематах зажигают факелы, они снуют по бастионам, освещают башни и рвы, а из бойниц слышатся протяжные трубные звуки, словно то труба Страшного суда…
Тем временем отворяется железная потайная дверца крепости, солдат бросается в лодку и гребет в сторону лагеря; он достиг его. «Капитан Бодуэн убит, – докладывает он, – мы просим разрешения отправить тело к его жене; она живет в Одерберге, близ границы; через три дня, когда тело капитана прибудет к ней, мы подпишем капитуляцию.»

* * *
На другой день, в полдень, минуя три ряда заграждений, ощетинившихся вокруг крепости, на Одере появилась лодка, длинная, как гроб, причем город и крепость почтили ее семикратным пушечным салютом.
Городские колокола трезвонили, на печальное зрелище сбежались люди со всех окрестных деревень, а на холмах, тянувшихся вдоль Одера, замерли в неподвижности крылья ветряных мельниц.

LXII. Павший конь

Могильщик. Купите у меня костей, – будете изготовлять пуговицы. Живодер. Купите у меня костей, – украсите свои кинжалы нарядными рукоятками.
«Лавочка оружейника»
Свалка. А полевее, на погосте, под зеленым ковром клевера и люцерны, – могилы. Слева – виселица, словно однорукая нищенка просит у прохожих милостыню.

* * *
Вот конь, еще только вчера убитый, а волки уже ободрали его шею, обнажив длинные полосы, так что кажется, будто его разукрасили алыми лентами, собираясь отправиться в увеселительный поход.
Ночью, как только луна зальет небосвод бледным светом, этот остов оседлает ведьма, и он понесется ввысь, пришпоренный ее острой пяткой, а ветер, как орган, загудит в его пустой утробе.
Будь в этот безмолвный час открыто недремлющее око какого-нибудь мертвеца, покоящегося в могиле, оно сразу сомкнулось бы от ужаса, увидев, что среди звезд появился призрак.
Даже у луны, прищурившей один глаз, другой еле блестит, освещая, подобно трепетному пламени свечи, тощую бродячую суку, лакающую воду из пруда.

LXIII. Виселица

Что же такое мне слышится? То ли ветер воет в ночи, то ли на виселице стонет повешенный?
То ли кузнечик стрекочет, притаившись во мху и в бесплодном плюще, которым из жалости к нему обулся лес?
То ли муха, вылетевшая за добычей, трубит в охотничий рожок, кружась у самых ушей висельника, навеки глухих к улюлюканью?
То ли жук-могильщик в неуклюжем полете срывает последний волосок с окровавленной головы удавленника?
То ли паук ткет полоску шелка на шейный платок для окоченевшей глотки повешенного?
Это колокол звучит за городской стеной, на горизонте, а багряный закат заливает кровью остов висельника.

LXIV. Скарбо

О, сколько раз я слышал и видел его, Призрак, в полночь, когда луна сияет в небесах, словно серебряное экю на лазурном стяге, усеянном золотыми пчелками!
Сколько раз, лежа в потемках алькова, я слышал, как он пролетал с жужжащим смешком и ногтем задевал шелк полога!
Сколько раз я видел его – он спускался с потолка и, кружась на одной ножке, носился по комнате, словно веретено, соскочившее с прялки колдуньи!
Верил ли я тогда, что он исчез? Карлик, со Звенящим золотым бубенцом на шутовском колпаке, вырастал между луною и мною, возвышаясь, словно колокольня готического собора!
Но вскоре его тело становилось голубоватым и прозрачным, как воск зажженной свечи, лицо тускнело, как воск свечи догорающей, – и внезапно он гаснул.

LXV. Господину Давиду, скульптору

Нет! Не бог (молния, сверкающая на символическом треугольнике) – тот знак, что запечатлен на устах человеческой мудрости!
Нет! Не любовь (чувство простодушное и целомудренное, скрывающееся в святилище сердца за завесой чистоты и гордости) – та бесстыжая нежность, что расточает слезы кокетства из-под маски невинности!
Нет! Не слава (благородство, герб которого никогда не продавался за деньги) – тот почет, который покупается смердом вместе с должностью или приобретается по установленной цене в конторе журналиста!
А я молился, я любил, я пел – нищий, страждущий поэт. И тщетно сердце мое полнится верою, любовью и талантом!
Ибо родился я недоношенным орленком! Яйцо судеб моих, не согретое в гнезде теплыми крыльями благоденствия, осталось таким же пустым, таким же убогим, как египетское позлащенное яйцо!
Скажи мне, друг, если знаешь, не представляет ли собою человек, хрупкая игрушка, подвешенная за ниточку страстей, не представляет ли он собою всего лишь паяца, которого подтачивает жизнь и разбивает смерть?