Джек Керуак. Сатори в Париже

повесть


Случилось так, что в какой-то из десяти проведенных мною в Париже (и Бретани) дней я испытал особого рода озарение, которое, казалось, вновь изменило меня, задав направление всей моей жизни на ближайших лет семь, а может и больше: по сути, это было сатори: японское слово, означающее «внезапное озарение», или «внезапное пробуждение», или попросту «удар в глаз». Как бы то ни было, что-то такое все же со мной произошло, и, в первых грезах моих о происшедшем, уже дома, перебирая события этих суматошных десяти дней, мне кажется что сатори было подарено мне таксистом по имени Раймон Байе, иногда же я думаю что причиною мог стать мой параноидальный ужас на туманных улицах бретонского Бреста в три часа ночи, или мсье Кастельжалю и его ослепительно красивая секретарша (бретонка с иссиня-черными волосами, зелеными глазами, щелочкой в передних зубах под лакомыми губками, белым вязаным свитером, золотыми браслетами и духами), или официант сказавший мне “Paris est pourri” (Париж прогнил), или исполнение моцартовского Реквиема в старой церкви Сен Жермен де Пре, когда ликующие скрипачи помахивали в такт локтями, радостно, оттого что столько знаменитостей заполнило церковные скамьи и специально выставленные стулья (и на улице было туманно), или, Бог ты мой, что еще?  Прямые обсаженные деревьями аллеи садов Тюильри? Или гулкое покачиванье моста над бурлящей праздничной Сеной, который я пересекал прижав к себе свою шляпу и зная что это не настоящий мост (наскоро слаженная времянка на Тюильрийской набережной), да и самого меня немало качало от коньяка, волнений, бессонницы и двенадцати часов перелета от самой Флориды, маеты аэропортов, или баров, или терзаний, этой промежуточности?

Как и в одной из своих ранних автобиографических книг, я буду здесь использовать свое настоящее имя, к тому же имя полное, Жан-Луи Лебри де Керуак, потому что это история поисков этого имени во Франции, и я не боюсь выдать публичному взгляду настоящее имя Раймона Байе, потому что все что я могу сказать о нем, из-за того что он мог стать причиной моего парижского сатори, это что он был любезным, предупредительным, умелым, всезнающим, немного меня сторонился, короче был обычным таксистом подвезшим меня в аэропорт Орли на обратном пути из Франции домой: и уж точно у него из-за этого не будет неприятностей. Вдобавок он вряд ли увидит свое имя в печати, потому что сегодня в Америке и Франции издается так много книг что нету ни у кого времени за всем этим следить, и даже если кто-нибудь расскажет что его имя появилось в одном американском «романе», он вряд ли сможет купить книжку в Париже, если ее вообще когда-нибудь переведут, и даже найдя ее, ему вовсе не обидно будет прочесть что он, Раймон Байе, настоящий джентльмен и таксист которому когда-то довелось произвести впечатление на одного отвезенного в аэропорт американца.

Compris?

2

Но как я сказал уже, непонятно откуда пришло ко мне это сатори, и мне остается лишь начать с самого начала, и может тогда мне удастся во всем разобраться, раскрутив эту историю от ее истока и пройдя радостно до самого конца, историю, рассказываемую без всякой иной причины кроме как дружеского соучастия ради, которое есть еще одно (и самое мое любимое) определение литературы, историю рассказываемую ради соучастия и еще чтобы дать урок веры, такой религиозной благоговейности, в отношении подлинной жизни, в этом подлинном мире, который литература должна (как здесь вот) отражать.

Другими словами, и сказав это я заткнусь наконец, выдуманные рассказы и романтические сочинения о том что случилось бы ЕСЛИ годятся только для детей и взрослых придурков, боящихся прочесть в книге о самом себе, точно так же как им должно быть страшно взглянуть в зеркало когда они больны, или унижены, или мучаются похмельем, или безумны.

3

На самом-то деле это книга вот о чем, пожалейте всех нас, и не злитесь на меня за то что я вообще принялся писать.

Я живу во Флориде. Пролетая над парижскими пригородами в большом реактивном лайнере Эйр Франс, я подметил непривычно зеленый цвет летних северных лугов, из-за таяния зимних снегов стекающих прямо в масляные изнеженные почвы. Ни в одной пальмовой стране такой зелени не увидишь, особенно в июне, пока август (Août) не иссушил еще все окончательно. Самолет коснулся земли плавно, без каких-нибудь там катастроф. Это я про тот самолет, набитый всевозможными атлантскими знаменитостями, которые на рождество 1962-го загрузились подарками и собрались уже было домой в Атланту, когда самолет врезался в фермерский дом и все погибли, он так и не смог оторваться от земли и атлантское население уменьшилось вдвое, и все эти подарки разбросало и они догорали по всему Орли, великая христианская трагедия и вовсе не вина французского правительства, ведь вся команда летчиков и бортпроводников были французскими гражданами.

Самолет приземлился точнехонько, и вот мы и в Париже, серым и холодным июньским утром.

В аэропорту в автобусе какой-то американец, похоже, из живущих во Франции, с невозмутимым наслаждением попыхивал трубкой и разговаривал со своим приятелем, только что прилетевшим другим самолетом, из Мадрида что ли. В моем же самолете мне так и не довелось поговорить с уставшей американской девушкой-художницей, потому что уже над Новой Скотией она забылась сиротливым и бесчувственным сном, от нью-йоркской усталости, и может потому что ей часто приходилось проставлять выпивку оставшимся смотреть за ее ребенком – в любом случае, не мое это дело. В Айдлвилде она поинтересовалась не в хочу ли я в Париже отыскать какую-нибудь старинную подружку: нет (на самом деле, неплохо было бы).

Потому что более одинокого в Париже человека трудно себе представить. Было шесть утра, шел дождь, и я доехал из аэропорта в город на автобусе, куда-то в район улицы Инвалидов, потом остановил под дождем такси и спросил водителя где похоронен Наполеон, и не то чтобы мне это было важно, просто я знал что это где-то неподалеку, но через пару минут раздраженного как мне показалось молчания, он в конце концов ткнул пальцем и сказал «là» (там).

Мне так хотелось попасть в церковь Сент-Шапель, в которую святой Людовик, король Франции Людовик IV, поместил частичку Креста Животворящего. Так я ее и не увидел, только мельком, через десять дней, когда мы мчались мимо в такси Раймона Байе и он ткнул мне в нее пальцем. А еще мне страшно хотелось зайти в церковь Святого Людовика (Сен-Луи) Французского, что на острове Сен-Луи на Сене, потому что так называлась церковь моего крещения в массачусетском Лоуэлле. Что ж, в конце концов я там и оказался, и сидел с шляпою в руках, наблюдая за парнями в красных одежках, стоящими возле алтаря и выдувающими в длинные трубы, в сторону органа где-то там наверху прекрасные средневековые cansòs, или кантаты, от которых у Генделя челюсть бы отвисла, и тут ни с того ни с сего идущая мимо с мужем и детишками женщина кидает двадцать сантимов (4 цента) в мою бедную истерзанную и неправильно понятую шляпу (которую я, застыв в благоговении, держал перевернутой) чтобы научить их caritas, то есть любящему милосердию, и я принимаю их чтобы не мешать этому уроку и не сбивать с толку детишек, и дома во Флориде моя мать сказала мне «Так что ж ты не положил эти двадцать сантимов в ящик для пожертвований?», что я позабыл сделать.


Все это было просто поразительно, и к тому же первое что я сделал в Париже, прибравшись в своей гостиничной комнатке (с большой округло выпуклой стеной, скорее всего скрывавшей печную трубу), это дал франк (20 центов) прыщавой французской попрошайке, сказав “Un franc pour la Française” (франк для француженки) и еще франк нищему у Сен-Жермен, которому потом крикнул: “Vieux voyou!” (старый бандит!), и он засмеялся и сказал: «Что? – Бан-ди-ит?», а я ему: «Ага, старого франко-канадца тебе не обдурить!”, и сегодня мне хотелось бы знать не обидел ли я его, потому что на самом деле я собирался сказать “guenigiou” (оборванец), но ” voyou” как-то само выскочило.

И впрямь guenigiou.
(На самом деле оборванец произносится как «guenillou», но только не во французском языке трехсотлетней давности, оставшемся неизменным в Квебеке, и до сих пор понятном на парижских улицах, не говоря уж о сенных амбарах Севера).

По ступеням этой изумительной огромной церкви Ля Мадлен спустился величественный старый бродяга в длинных коричневых одеждах и с седой бородой, ни грек, ни патриарх, а скорее старый прихожанин сирийской церкви; а может просто какой-нибудь сюрреалист, решивший так приколоться? Не-а.

4

Начнем сначала.

В центре алтаря церкви Ля Мадлен стоит огромное ее (Марии Магдалены) мраморное изваяние, размером с целый дом и окруженное ангелами и архангелами. Руки ее сложены микеланджеловским жестом. У ангелов гигантские сочащиеся каплями крылья. И все это в целый квартал длиной. Здание этой церкви длинное и узкое, очень странное. Ни тебе шпилей, ни готики, но что-то кажется в греческом стиле. (Не думаете же вы (или все-таки), что я полез бы на Эйфелеву башню, сделанную из стальных ребер Баки Бакмастера и озона? Это ж просто одуреть можно, подниматься на этом лифте и чувствовать что тебя уже тошнит от одного лишь что ты в четверти мили над землей? Я уже разок проделал это на Эмпайр Стэйт Билдинг, поднявшись туда ночью в тумане, вместе со своим издателем).

На такси я добрался до отеля, что-то вроде швейцарского пансиона, но ночной портье оказался этруском (что то же самое) и горничная взъелась на меня за надежно запертые двери и чемодан. Мадам гостиничной хозяйке крайне не понравилось что я отметил свой первый вечер свирепейшим трах-тарарахом с женщиной своего возраста (43 года). Я не могу назвать ее настоящего имени, но это было одно из древнейших имен французской истории, даже древней Шарлеманя, того который из Пипинов (короля франков) (происходящего от Арнульфа, епископа Метца) (представьте только каково это, побороть фризов, германцев, баварцев и мавров) (внука Плектрида). Так вот, трахалась эта старушка просто сокрушительно. Не знаю уж как мне подобрать слова чтобы описать наши подвиги в туалетной каморке. В какой-то момент она заставила таки меня покраснеть. Может и стоило мне попросить ее слегка притормозить, но она была слишком восхитительна для таких слов . Я встретил ее в ночном бандитском баре на Монпарнасе, бандитов не было. Там-то она меня и сняла. А еще она хотела за меня замуж, честное слово не вру, раз уж я так прекрасен в постели и вообще симпатичный тип. Я дал ей 120$ на образование сына, а может и на какие-нибудь такие позапрошлогоднего шика туфли. Она основательно истощила мои средства. У меня оставались еще деньги чтобы на следующий день пойти и купить на вокзале Сен-Лазер Livres des Snobs Уильяма Мэйкписа Теккерея. Но Бог с ними, с деньгами, главное что души наши порадовались. В старой церкви на Сен-Жермен-де-Пре на следующий день я увидел нескольких парижских француженок молящихся, почти рыдая, у старой замызганной кровью и дождевыми потеками стены. Я сказал «Ага, les femmes de Paris” и увидел величие Парижа, способного рыдать над безумствами Революции и одновременно ликовать, избавившись от этих длинноносых аристократов, моих предков (бретонских принцев).

5

Шатобриан был поразительным писателем, на старости лет полюбившим молоденьких девушек в большей степени чем мог ему позволить закон Франции 1790 года – ему хотелось чего-нибудь такого, из средневековых повествований, о том как некая юная дева идет по улице и пристально смотрит ему в глаза, в лентах и бабушкой шитом платье, и этой же ночью дом сгорает дотла. Мы с моею Пипин устроили наш бодрый междусобойчик в пору моего очень мирного пьянства, и я был совершенно доволен, но на следующий день больше не желал ее видеть, потому что она требовала еще денег. Сказав что хочет вытащить меня проветриться в город. Я объяснил ей что она задолжала мне еще несколько работенок, схваток, разочков и чýточек.

“Mais oui”

Но я не стал мешать этруску который вытряхнул ее вон.

Этруск был педерастом. Что меня мало интересует, но 120 долларов это уже и так было слишком. Этруск сказал что он итальянский горец. На самом-то деле мне неинтересно и знать даже, был он передастом или не был, и вообще не надо было мне этого говорить, но парнем он был неплохим. Потом я вышел на улицу и напился. И собрался встретить самую прекрасную в мире женщину, но с любовными делами было покончено, потому что был уже слишком пьян.

6

Нелегко решить о чем рассказать в книге, и я всегда пытался что-то там такое доказать, запятая, о своей любовной жизни. Да неважно все это. Просто иногда мне становится ужасно одиноко, и хочется женского общества, вот ведь ерунда.

Так вот, я провел этот день в Сен-Жерменском предместье, в поисках правильного бара, и я его нашел. La Gentilhommiére (на улице Сен-Андре дез Арт, и показал мне его жандарм). Бар Благородной Дамы. Ведь это ужасно благородно, мягкие, светлые, будто в брызгах жидкого золота волосы, и ладная маленькая фигурка? «Эх, хотелось бы мне быть красавцем» говорю я, но все уверяют что я и так красив. «Ну ладно, но я старый и грязный пьяница». «Ну, как ты хочешь».

Я всматриваюсь в ее глаза. Шлю синеглазо моргающий сочувственный зов. И она ловит его.

Заходит маленькая арабочка из Алжира или Туниса, с маленьким нежно горбящимся носиком. У меня начинает ехать крыша, потому что одновременно я обмениваюсь сотнями тысяч французских шутливостей и учтивостей с негритянской принцессой из Сенегала, бретонскими поэтами-сюрреалистами, разодетыми бульварными кутилами, распутными гинекологами (из Бретани), греческим ангелом-официантом по имени Зорба, а Жан Тассар, хозяин, невозмутим и безмятежен у своей кассы, и выглядит неуловимо порочно (хотя на самом деле он тихий семейный человек, просто случайно напомнил мне Руди Ловаля, моего старого приятеля из массачусетского Лоуэлла, в четырнадцать лет прославившегося многочисленными amours, и от него веет тем же парфюмерным душком смазливости). И конечно же со вторым официантом Даниэлем Маратрой, долговязым чудилой, и то ли евреем, то ли арабом, но семитом наверняка, чье имя звучит как трубный зов под стенами Гренады: и бармена обходительней вам не найти.

В баре есть женщина, хорошенькая сорокалетняя рыжая испанка amoureuse которой я чем-то приглянулся, и она даже относится ко мне серьезно, и в конце концов назначает нам встречу наедине: я напиваюсь и обо всем забываю. Из колонки без умолку звучит современный американский джаз в записи. Чтобы извиниться перед Валарино (рыжей испанской красавицей) за свою забывчивость, я покупаю ей на набережной гобелен, у юного голландского гения, десять долларов (голландского гения чье имя, Бээр, значит по-голландски «пристань»). Она говорит что украсит им свою комнату, но зайти в нее уже не приглашает. О том что я сделал бы там с ней непозволительно писать в этой Библии, но прозвучало бы это так: Л Ю Б О В Ь.

Я так завелся что иду в квартал борделей. Вокруг снуют миллионы апашей с финками. Захожу в переулочек и вижу трех ночных дев. Я заявляю со зловещей английской хищностью «Sh`prend la belle brunette» (Беру красотку-брюнеточку). Брюнетка трет себе глаза, горло, уши и сердце и говорит «Ну уж нет, хватит с меня». Я топаю прочь и вынимаю свой швейцарский армейский нож с крестом, потому что мне кажется что меня преследуют французские бандиты и убийцы. И режу себе палец и заливаю кровью все вокруг. Я возвращаюсь в свою комнату в отеле, оставляя за собой кровавые пятна по всему вестибюлю. Швейцарка интересуется уже когда я собираюсь уезжать. Я говорю «Уеду как только разыщу в библиотеке что-нибудь о своей семье» (И добавляю про себя: «Что ты можешь знать о семье Lebris de Kérouacs и их девизе Любовь, Страдание и Труд, ты, старая тупорылая буржуазная корова»).

7

Так что я иду в библиотеку, La Bibliotéque Nationale, просмотреть список офицеров монкальмовской армии в Квебеке 1756 года, а также словарь Луи Морери, и отца Ансельма и так далее, все что есть о королевском доме Бретани, и не нахожу их даже там, и в конце концов милая старушка мадам Ури, главный библиотекарь библиотеки Мазарини, терпеливо объясняет мне что немцы разбомбили и сожгли все их французские документы в 1944-м, о чем я совершенно позабыл в рвении своем. И все же мне кажется что с этой бретонской историей что-то не так – наверняка следы де Керуаков должны остаться и во Франции, раз уж они есть в лондонском Британском Музее? Я говорю ей об этом.

В Bibliotéque Nationale нельзя покурить даже в туалете, нельзя перекинуться словечком с секретаршами, и предметом национальной гордости являются «ученые» сидящие тут повсюду и выписывающие что-то из книжек, они бы тут и Джона Монтгомери не пустили даже на порог (Джона Монтгомери, забывшего свой спальный мешок при восхождении на Маттерхорн, и лучшего знатока библиотек Америки, и ученого, англичанина).

Тем временем мне уже пора назад поглядеть как там мои благородные дамы. Моего таксиста зовут Ролан Сент Жан д`Арк де ля Пюссель, и он говорит что все бретонцы такие же «дородные» вроде меня. Дамы по французскому обыкновению расцеловывают меня в обе щеки. Бретонец по имени Гуле выпивает вместе со мной, молодой, 21 года, синеглазый, черноволосый, он внезапно хватает Блондинку и пугает ее (остальные к нему присоединяются), это почти изнасилование, которое я и еще один Жан, Тассар, пытаемся остановить: «Эй, хорош!» «Arrète!»

Она прекрасней любых слов. Я сказал ей «Tu passé toute la journée dans maudite beauty parlor?» (Ты что, целый день в этом дурацком салоне красоты торчишь?)

«Oui».

И вот я иду в знаменитые кафе на бульварах и сижу там, глядя как Париж несется мимо меня, все эти молодые тусари, мотоциклисты, и туристы - пожарники из Айовы.

8

Арабская девчушка уходит вместе со мной, я приглашаю ее посмотреть и послушать Реквием Моцарта в старой церкви Сен-Женмен-де-Пре, о котором я знаю со своего прошлого приезда, и еще увидев его афишу. Там полно народу, все забито, мы покупаем у входа билет и входим в без сомнения самое distingué сегодня вечером собрание Парижа, как я уже говорил, на улице туманно, и под ее нежным горбатым носиком розовеют губки.

Я учу ее Христианству.

Чуть позже мы обнимаемся и она идет домой к родителям. Она хочет чтобы я отвез ее на море в Тунис, и я размышляю не буду ли там зарезан ревнивыми арабами на пляже среди красоток в бикини, и через неделю Бумедьен будет низложен, и к власти придет Бен Белла, и из этого выйдет черт-те-какая заваруха, к тому же у меня уже нет денег и я не понимаю зачем ей это все:  На марокканских пляжах мне уже было разок сказано чтобы я держался от них подальше.

Просто и не знаю.

Мне кажется что женщины любят меня, но потом понимают что я всегда по жизни пьян, и это заставляет их осознать что я не могу надолго сосредоточиться на них одних, начинают ревновать, ну а я такой вот придурок, влюбленный в Господа одного. Вот так вот.

Кроме того, похоть это не мой конек и вгоняет меня в краску стыда: - впрочем, зависит от Дамы. Она была не в моем стиле. Блондинка-француженка была, но она слишком молода для меня.

Во времена грядущие я буду известен как дурачок приехавший из Монголии верхом на пони: Чингиз-хан, или монгольский Идиот, что одно и то же. Впрочем, я не идиот, и я люблю женщин, и я вежлив, но неразумен, как и русский брат мой Ипполит. Старый сан-францисский бродяга-автостопщик по имени Джо Игнат сказал мне что на старом русском мое имя означает «любовь». Керуак. Я сказал «Значит, потом они добрались до Шотландии?»

«Да, потом до Ирландии, Корнуэлла, Уэльса, потом Бретани, а потом ты и сам знаешь».
«По-русски?»
«Значит «любовь»».
«Да ты гонишь».

Ох, и потом я понял, «конечно же, из Монголии с ее ханами, а до этого были канадские эскимосы и Сибирь. Все возвращается на кругосветные круги своя, не говоря уж об Персии Ошеломительной» (арийцы).

Как-то получилось, что мы с Гуле-бретонцем зашли в мрачный бар, где сотня разного толка парижан увлеченно прислушивались к серьезной разборке между белым и негром. Я побыстрей убрался оттуда, предоставив его самому себе, и встретив опять в La Gentilhommiére, и была ли там какая драка или не было, все это произошло без меня.

Париж город жестокий.

9

На самом-то деле, какой из тебя ариец если ты эскимос или монгол? Голова старого Джо Игната была плотно набита кусочками коричневого навоза, а то бы он не говорил о России. Лучше послушайте старого Джо Толстого.

Зачем я говорю об этом? Потому что в школе у меня была учительница мисс Динин, ставшая теперь сестрой Марией в монастыре Святого Иакова в Нью-Мексико (Иаков был сыном Марии, как и Иуда), и она писала «Джека и его сестру Каролин (Ти Нин) я хорошо помню как дружелюбных, общительных детей необыкновенного обаяния. Нам сказали что их семья родом из Франции, и что звали их де Керуак. Я всегда чувствовала что их отличает чувство собственного достоинства и аристократическая утонченность».

Я упомянул об этом чтобы показать что существует такая вещь как хорошие манеры.

Мои же манеры, временами отвратительные, могут быть и прекрасными. Когда же я вырос, я стал пьяницей. Почему? Потому что люблю восторженность ума.

Я негодяй.

Но я люблю любовь.

(Странная глава).

10

И дело не только в этом, просто во Франции невозможно провести спокойную ночь, они так отвратительно шумны в 8 часов утра, гомоня над своими свежими булочками, что сама Омерзительность зарыдала бы в ужасе. Поверьте мне. Их крепкий горячий кофе, и круассаны, и хрустящий французский хлеб и бретонское масло, Боже ж мой, где мое эльзасское пиво?

Пока я искал библиотеку, спрошенный мною на площади Согласия жандарм сказал что улица Ришелье (адрес Национальной библиотеки) находится там-то и там-то, тыкая пальцем, и оттого что он был полицейским я побоялся сказать «Что? . . ЕРУНДА!» потому что знал что это где-то в противоположном направлении. Ведь этот сержант, или кто он там, наверняка обязанный знать парижские улицы, проделывает такую вот дебильную шуточку с американским туристом. (Или, может, он поверил что я французский умник решивший над ним приколоться? Ведь все ж таки говорю я на настоящем французском). Но нет, он махнул мне рукой в направлении одного из зданий службы безопасности де Голля и послал меня туда, возможно думая «Вот тебе Национальная библиотека, ха-ха-ха» («может они пристрелят этого квебекского козла»). Кто знает? Каждый парижский жандарм средних лет должен знать где находится улица Ришелье. Но подумав что может он и прав, и это я ошибся изучая дома карту Парижа, я иду в указанном направлении, боясь пойти в другом, пробираюсь сквозь столпотворение начала Елисейских Полей, срезаю по влажно зеленому газону парка, перехожу улицу Габриель, и попадаю к задворкам какого-то важного правительственного здания, где внезапно натыкаюсь на караульную будку, из которой выходит часовой со штыком и во всех регалиях Республиканской Гвардии (и в попугайской наполеоновской шляпе), который настороженно дергается и делает штыком На изготовку,  но на самом деле это он не мне, а внезапному черному лимузину набитому телохранителями и типами в черных костюмах; второй часовой салютует им тем же образом, и они проносятся мимо. Я прохожу мимо штыка часового и вынимаю свою пластмассовую кэмеловскую коробочку для сигарет, чтобы закурить забычкованный окурок. Два патрулирующих жандарма тотчас меняют направление и проходят мимо, следя за каждым моим движением. Оказывается мне просто нужно прикурить бычок, но откуда им знать? пластмассовая коробка  и все такое. Вот такая отличная надежная охрана стережет дворец де Голля, который отсюда в нескольких кварталах.

Я иду в бар на углу, выпить в одиночестве коньяку за классным столиком у открытой входной двери.

Здешний бармен очень вежлив и в точности объясняет мне как добраться до библиотеки: прямо по Сент-Оноре, потом пересечь площадь Согласия, потом по улице Риволи до самого Лувра, и налево по Ришелье до этой самой дурацкой библиотеки.

Так скажите мне, как может не знающий французского американский турист разобраться во всем этом? Я то уж ладно…

Чтобы узнать название улицы с охранниками мне потребовалось бы заказать карту в ЦРУ.

11

Странная суровая и патриархальная библиотека, Bibliothéque Nationale на улице Ришелье, с тысячами ученых, миллионами книг и чудаками библиотекарями с дзенскими метлами (нет, просто во французских фартуках), которые больше всего в ученом или писателе ценят хороший почерк. Здесь чувствуешь себя американским гением, сбежавшим от правил Лицея (французской средней школы).

Все, что мне было нужно, это: Histoire généalogique de plusieurs maisons illustres de Bretagne, enrichie des armes et blasons d`icelles... и так далее, написанная отцом Августином Дю Пазом, изданная в Париже N.Buon, 1620, Folio Lm2 23 et Rés. Lm 23.

Думаете я получил ее? Черта с два.

И еще я хотел: книгу отца Ансельма де Сент-Мари (урожденного Пьера де Гюибура), Histoire de la maison royale de France, des puirs, grands officiers de la couronne et de la maison du roy et des anciens barons du royaume, R. P. Anselme, Paris, E. Loyson 1674, Lm 3 397 (История королевской семьи Франции, высшего дворянства короны, королевского дома и древних баронских родов королевства), все это мне нужно было выписать как можно более тщательно на бланке заказа, чтобы старикан в фартуке сказал старушке-библиотекарше «Хорошо написано» (имея ввиду разборчивость моего почерка). Конечно, они чувствовали что от меня разит перегаром и считали меня придурком, но, видя что я знаю какие книги мне нужны и как о них спросить, они исчезали где-то в недрах пыльных папок и полок высотой с дом, наверное им приходилось воздвигать лестницы, такие громадные что сам Финнеган грохнулся бы с них подняв грохот похлеще чем в Поминках по Финнегану, только на этот раз грохот имени, имени которым индийские буддисты нарекли Татхагату, или Всепротекающего Эпохи Приядавсаны, множество бесчисленных Эпох назад.

Ну давай же, Финн:

ГАЛАДХАРАГАРГИТАГОШАСУСВАРАНАКШАТРАРАГАСАНКУСУМИТАБНИГНА.

Я упоминаю тут об этом чтобы показать, что мне приходилось бывать в библиотеках, в частности в величайшей библиотеке мира, Нью-йоркской публичной, где помимо всего прочего я в точности скопировал это длиннейшее санскритское имя, так почему же меня должны с таким подозрением встречать в парижской библиотеке? Конечно, я уже немолод, и этот «перегарный дух», и еще я позволил себе разговаривать в библиотеке с заинтересовавшими меня еврейскими учеными (один из них, Эли Фламан, переписывавший заметки по истории ренессансного искусства, любезно помогал мне чем только мог), и все-таки, даже и не знаю, похоже они действительно посчитали меня придурком увидев что я пытаюсь заказать, из-за несовпадения названия с названием в их ошибочном и неполном каталоге, и не только упомянутой мною выше книги отца Ансельма, название которой я взял из совершенно точного каталога лондонского, не пострадавшего от бомбежек; увидев, что я заказываю что-то не вполне совпадающее с названиями старых книг у них в хранилище, и еще увидев мою фамилию, Керуак, но с именем «Джек» спереди, будто я какой-нибудь Иоганн Мария Филипп Фримонт фон Палота, который внезапно приехал из Стэйтен-Айленда в венскую библиотеку, взял бланк заказа, подписал его Джонни Пелота и попросил Genealogia Augustae gentis Habsburgicae (неполное название) Херготта, и имя его при этом не в точности Палота, не как следует, также как и мое имя должно писаться Kerouack, но мы со стариной Джонни оба прошли сквозь столетия генеалогических сражений, рыцарских шлемов, попугайских шляп, красного бархата, сражений с Фитцвильямсами, ах.

Какая ерунда.

Кроме того, все это было так давно и никакой ценности сейчас не имеет,  разве что разыщутся какие-нибудь семейные реликвии, так что ж мне теперь, предъявлять права на какие-нибудь идиотские дольмены в Карнаке? Или заявить о правах на корнийский язык, который называется кернуак? Или какой-нибудь крошечный старинный замок на скале в корнуоллском Кенеджеке, или любой из сотен других по всему Корнуоллу зовущихся Керрьерами? Или на весь Корнуэлль что вокруг Кемпера, и на Керуаль? (это уже в Бретани).

И все-таки я хотел найти следы своей древней семьи, я был первым за 210 лет Лебри де Керуаком который вернулся во Францию, и я собирался ехать в Бретань, потом в английский Корнуолл (страну Тристана и короля Марка), а потом я хотел смотаться в Ирландию чтобы найти Изольду и словно Питер Селлерс получить по жбану в дублинском пабе.

Смешно, но я так радостно насосался коньячку, что и впрямь собирался все это проделать.

Библиотека стонала скопившимися за столетия завалами записанного безумия, будто вообще стоит записывать безумие Старого ли, Нового ли Света, словно мой чулан с его немыслимыми завалами скопившихся тысячами старых писем, книг, пыли, журналов, детских боксерских программок, все это заставляло меня проснувшись как-нибудь ночью из глубочайшего сна стонать при мысли: значит, вот чем я и занимаюсь когда бодрствую? обремененность барахлом, о котором ни я, ни кто другой не удосужатся вспомнить, и не вспомнят, на Небесах.

Так или иначе, вот чем все это закончилось. Они не принесли мне этих книг. Думаю, если бы я попытался их открыть, они развалились бы на кусочки. А может, мне просто надо было сказать главной библиотекарше: «Скрутить бы из тебя лошадиную подкову, и подковать ею лошадь перед битвой при Чикамауге!»

12

Все это время я не переставая спрашивал всех в Париже: «Где похоронен Паскаль? А где бальзаковское кладбище?» В конце концов кто-то сказал мне что Паскаль точно похоронен где-то загородом, в Пор Руаяле, около своей набожной сестрицы, такой же янсенистки, что же до бальзаковского кладбища, то ни на какое такое кладбище (Пер-Лашез) в полночь меня не затащишь, и все же, когда в три часа ночи мы мчались в безумном такси в районе Монпарнасса, мне закричали «Вот он твой Бальзак! Памятник на площади!»

«Остановите машину!» и я вышел вон, смахнул с себя размахом поклона шляпу, увидел статую, неясно сереющую в хмельном тумане улиц, ну вот в общем-то и все. И как бы смог я найти дорогу в Пор-Руаяль, когда едва способен отыскать дорогу в свою гостиницу?

К тому же их там и нету вовсе, одни их тела.

13

Париж это такое место, где легко пойти вечером прогуляться и найти именно то чего тебе совсем не надо, о Паскаль.

Пытаясь добраться до Оперы, я застрял в месте, где сотня машин сгрудились перед поворотом, и вместе с остальными пешеходами ждал пока они проедут, и они проехали, но я застыл глядя на еще одно автомобильное скопление, и еще, со всех шести сторон – Потом сделал шаг с бордюра мостовой, и тут же на меня вывернула машина, единственная, как отставший неудачник автогонок в Монако, и прямо на меня – я едва успел отпрыгнуть. Француз за рулем был совершенно убежден что никто другой не имеет права жить и торопиться к жене так же быстро как он. По нью-йоркской привычке я попытался перебежать путаный ревущий поток парижской улицы, но парижане просто стоят, и потом неторопливо пересекают улицу, предоставив всю головную боль водителю. И Бог ты мой, это срабатывает, я видел как дюжина машин провизжала тормозами с 70 миль в час до полной остановки чтобы дать пройти одному пешеходу!

Я отправился к Опере еще и затем чтобы поесть в каком-нибудь симпатичном ресторанчике, это был один из моих трезвых вечеров, посвященных одиноким вдумчивым гуляниям, но О эти зловещие готические дома под дождем, и я идущий посреди широких мостовых, подальше от темных подъездов. Эти ночные бульвары Нигдешнего Города, и шляпы, зонтики. Я даже газеты не мог купить. Тысячи людей шли с каких-то своих действ, где-то там. Я зашел в забитый ресторан на Итальянском бульваре, влез на высокое сиденье в самом конце стойки, один одинешенек, и смотрел, жалкий и беспомощный, как официанты поливают сырые бифштексы соевой подливой и другими приправами, как другие официанты носятся с дымящимися подносами вкуснейшей еды в руках. Один из них, симпатичный парень, принес мне меню и заказанное эльзасское пиво, и я попросил его обождать с остальным. Он не понял как это можно, пить без еды, потому что тоже принадлежал к братству французских застольных манер: в самом начале они налегают на hors d`oeuvres с хлебом, потом догоняются основным блюдом (все это время фактически ни капли вина), потом расслабляются и начинают растягивать удовольствие, а вот сейчас немного вина сполоснуть рот, сейчас время беседы, и настает вторая половина обеда, вино, десерт и кофе, терпеть все это не могу.

Ну ладно, допиваю я свое второе пиво, читаю меню и замечаю сидящего в пяти сиденьях от меня американца, но он выглядит таким мрачным в своем полнейшем отвращении к Парижу, что мне боязно как-то ему сказать «Эй, ты американец что ли?» Он приехал в Париж, ожидая что всю дорогу будет оттягиваться под вишнями в цвету и с прекрасными девами на коленях, с танцующими вокруг него толпами, а вместо этого ему пришлось бродить по дождливым улицам одному среди всей этой тарабарщины, не зная даже где находится квартал борделей, или Нотр Дам, или какая-нибудь маленькая кафешка, о которых ему рассказывали дома в баре Гленнон на Третьей Авеню, ничего такого. И оплачивая свой сэндвич он прямо таки швыряет деньги на прилавок. «Все равно вы не трудитесь мне объяснить что тут сколько стоит, и вообще засуньте-ка вы их сами знаете куда я собираюсь назад к своим старым норфолкским шахтам бухать с Биллом Эверсолом на скачках и делать все остальное о чем вы хреновы лягушатники понятия не имеете», и уходит прочь в своем бедовом обманутом плаще и разочарованных галошах.

Потом заходит парочка учительниц американок из Айовы, две сестры отправившиеся в великое парижское путешествие, похоже они поселились в гостинице где-то за углом, и не покидают ее кроме как в экскурсионных автобусах поджидающих у самых дверей, но они знают этот ближайший ресторан, и только что спустились купить парочку апельсинов на завтрашнее утро, а ведь во Франции есть только валенсийские апельсины, привозимые из Испании, а они такие дорогие так что вряд ли подходят для обычного завтрака. Так что, к изумлению своему, впервые за эту неделю я слышу колокольно чистые тона американской речи: «У вас тут апельсины есть?»

“Pardon?” – продавец за стойкой.

«Вот же они, в том стеклянном ящике», говорит вторая тетя.

«Окей – видите?» тыкая пальцем, «два апельсина», и показывает два пальца, и продавец вынимает два апельсина, кладет их в сумку и решительно гортанит раскатывая свои арабско-парижские «р-р»:

“Trois francs cinquante”. Другими словами, по 35 центов за апельсин, но тетушкам наплевать сколько это стоит, к тому же они вообще не понимают что он говорит.

«Ну а это что значит?»

“Pardon?”

«Ну ладно, я кладу деньги на ладонь и возьмите оттуда ваше ква-ква-ква, нам нужны апельсины, и все тут» и обе дамы разражаются раскатами визгливого хохота, будто у себя на крылечке, и чувак за стойкой вежливо сдвигает три франка пятьдесят сантимов с ее ладони, оставляет сдачу, и они выходят оттуда счастливые что не одиноки тут, как тот американец.

Я спрашиваю у бармена что бы он мог присоветовать из меню, он говорит эльзасскую солянку, и приносит ее. Это просто мешанина сосисок, картошки и кислой капусты, но сосисок таких что жуешь их и они как масло, и с ароматом нежным как букет хорошего вина, чеснок обжаривается в масле и запах этот разносится из ресторанной кухни. Такой солянки и в Пенсильвании не сыщешь, картошка как из Майна или Сан-Хосе, но ух ты еще забыл: ко всему вдобавок, сверху, чудесный и мягчайший шмоток грудинки, не хуже любой ветчины и самое вкусное в этом блюде.

Я приехал во Францию просто чтобы прогуляться и хорошо поесть, и этот ужин стал моим первым, и последним, за все десять дней.

Но возвращаясь к сказанному мною Паскалю, уходя из этого ресторана (и заплатив 24 франка, или почти 5 долларов за это незамысловатое блюдо), я услышал на промокшем бульваре какие-то завывания. Какой-то помешанный алжирец окончательно свихнулся и орал на всех и вся вокруг, держа в руках что-то чего мне не было видно, очень маленький нож или предмет или заостренное кольцо или еще что-то. Мне пришлось остановиться в дверях. Испуганные люди спешили пройти мимо. Я не хотел чтобы он увидел и меня бегущим оттуда. Официанты вышли и смотрели вместе со мной. Он приблизился к нам кромсая ножом уличные плетеные стулья. Мы посмотрели с главным официантом друг другу в глаза, будто спрашивая «Мы заодно?» Но мой бармен заговорил с безумным арабом, который на самом-то деле был светловолосым и возможно полуарабом-полуфранцузом, и у них начался какой-то разговор, а я завернул за угол и пошел домой под крепчающим дождем, пришлось даже поймать такси.

Романтичные плащи.

14

В своей комнате я посмотрел на свой чемодан, тщательно собранный к этому большому путешествию, идея которого зародилась у меня прошлой флоридской зимой во время чтения Вольтера, Шатобриана и Монтерлана (чья последняя книга даже появилась уже в витринах парижских магазинов. «В одиночку путешествует только дьявол»). Разглядывая карты, собираясь везде там погулять, вкусно поесть, разыскать в библиотеке родной город своих предков и поехать потом в Бретань где он находится и где море несомненно омывает скалы. Я рассчитывал сделать так: после пяти дней в Париже отправиться в гостиницу на берегу моря в Финистере, выйти из нее в полночь, в плаще-дождевике, в шляпе от дождя, с блокнотом, карандашом и большой пластиковой сумкой для писательства, то есть чтобы засунув руку с блокнотом и карандашом писать в сухом месте пока дождь капает на меня, записывать звуки моря, вторую часть поэмы «Море» которая будет называться «МОРЕ, часть вторая, звуки Атлантики в N, Бретань», или около Карнака, или Конкарно, или в Пуан де Пенмарше, или Дуарненэ, или Плуземедо, или Бресте, или Сен-Мало. Вот он мой чемодан, и в нем пластиковая сумка, два карандаша, запасные грифели, блокнот, шарф, свитер, в отдельном отсеке дождевик и теплые ботинки.

Да, и теплые ботинки, и еще я привез из Флориды ботинки с дырочками для вентиляции, чтобы совершать долгие прогулки под жарким парижским солнцем, и ни разу их не одел, «теплые ботинки» вот что я носил все это прекрасное времечко. В парижских газетах люди жаловались на непрерывные дожди с конца мая и до начала июня, потому что ученые что-то там химичат с погодой.

И еще аптечка, и рукавицы для промозглых полуночных вдохновений на бретонском берегу, когда писание уже закончено, и все эти модные футболки и запасные носки которые я так ни разу и не одел в Париже, не говоря уж о Лондоне, куда я тоже собирался поехать, не говоря уж об Амстердаме и Кельне после.

Я уже скучал по дому.

И все же эта книга о том что неважно как ты путешествуешь, «удачной» ли была твоя поездка, или ее пришлось сократить, ты всегда чему-нибудь учишься, учишься перемене своих мыслей.

И, по своему обыкновению, я просто собрал все это в емком и тысячекратно выплеснутом «Вот!»

15

Например, на следующий день, хорошенько выспавшись и приведя себя в порядок, я встретил еврейского кажется композитора из Нью-Йорка, с его невестой, и как-то так я им приглянулся, и все равно они были одиноки в Париже, что мы пообедали вместе, впрочем к обеду я почти не притронулся потому что опять набрался коньяку. «Давайте сходим тут неподалеку в кино», сказал он, что мы и сделали, после того как я протрещал по всему ресторану полдюжиною молниеносных французских бесед с парижанами, а в кино мы попали на заключительные сцены «Бекета» с О`Тулом и Бартоном, отличные, особенно когда они верхом на лошадях встречаются на берегу, и мы прощаемся.

И опять, я иду в ресторан напротив La Gentilhommiére, который мне очень советовал Жан Тассар, клявшийся что там-то я попробую настоящий полновесный парижский обед. Я вижу сидящего через проход от меня тихого человечка помешивающего в гигантской тарелке какой-то великолепный суп, и заказываю его, сказав «Такой же суп как у мсье». Он оказывается супом из рыбы, сыра и красного перца, жгучего как мексиканский, острейшим и великолепным. К нему я беру свежую французскую булку и гору сливочного масла, но к тому моменту когда они уже готовы принести мне основное блюдо, жареного цыпленка вымоченного в шампанском, с лососевым пюре, анчоусами, швейцарским сыром-грюйером, нарезанными маленькими огурчиками и маленькими вишнево-красными помидорами, и потом Бог ты мой настоящими вишнями на десерт, все это с вином, лучшим из вин, мне приходится извиниться что после всей этой роскоши я даже думать о еде не могу (мой желудок усох, потеряв 15 фунтов). Но тихий джентльмен с супом переходит к вареной рыбе и мы, как ни странно, начинаем с ним болтать через весь ресторан, оказывается что он торговец произведениями искусства продающий картины Арпа и Эрнста тут неподалеку, и знает Андре Бретона, и хочет чтобы я завтра заглянул к нему в магазинчик. Чудесный человек, еврей к тому же, и мы беседуем по-французски, и я даже объясняю ему что раскатываю свои «р» языком вместо гортани из-за своего средневеково-французского, квебекско-бретонского происхождения, и он соглашается, замечая что современный парижский говор, хоть и изысканный, действительно изменился за последние два столетия под влиянием немцев, евреев и арабов, не говоря уже о влиянии тех пижонов при дворе Людовика Четырнадцатого от которых-то все это и пошло, также я напоминаю ему что на самом деле имя Франсуа Вийона произносилось не «Вийон» (явное искажение), а «Виль Он», и что в те дни говорилось не «toi» или «moi», а «twé» и «mwé» (как мы до сих пор говорим в Квебеке, и как через два дня я услышал в Бретани), но в конце концов я предупредил его, в завершение своей замечательной лекции на весь ресторан, так что все слушали ее со смешанными иронией и интересом, что имя Франсуа произносилось действительно Франсуа (François), а не “Françwé” по той простой причине что писалось оно Françoy, также как и король - roy, и никакое “oi” тут и близко не валялось, и если б король услышал когда-нибудь что вы произносите “rouwé” (rwé), то никогда не пригласил бы вас потанцевать в Версале, а надел бы roué на вашу нахальную cou, околпачил бы ее колпаком, а потом отрубил бы голову короче дело труба.

Такая вот примерно ерунда.

Может быть вот когда мое сатори и пришло. Или вот как. Потрясающие долгие и искренние разговоры по-французски с сотнями людей вокруг, все это мне очень нравилось, и я в них окунался, настоящие разговоры, ведь они не смогли бы отвечать так обстоятельно на мои длинные рассуждения, если бы не понимали каждое сказанное мной слово. В конце концов я до того обнаглел что перестал заморачиваться говорить по-парижски и тянуть слова, и расслабившись разразился взрывами своего дремучего французского, которые всех страшно забавляли, и все же они понимали их, вот так-то профессор Шеффер и профессор Кэннон (мои старые «учителя» французского в колледже, высмеивавшие мой «акцент», но все же ставившие пятерки).

Но хватит об этом.

Скажу одно, вернувшись в Нью-Йорк, мне куда больше прежнего понравилось говорить с бруклинским акцентом, особенно когда я опять вернулся на Юг, у-ух, ну что за чудо эти все языки и какая все же изумительная Вавилонская башня этот наш мир. Это как, представьте себе только, поехать в Москву, или Токио, или Прагу, и вслушиваться во все это.

Потому что люди на самом деле понимают что лопочут их языки. И глаза их сияют ответным пониманием, и сияние это ответное выдает присутствие души в мешанине и неразберихе языков и зубов, ртов, каменных городов, дождя, тепла, холода, всей этой нелепой мешанине на пути от неандертальского мычания до восхищенного стона ученого умника над марсианскими пробами, нет, на всем пути от ХРЯПС! муравьедского языка Джонни Харта до страдающего ‘la notte, ch`i` passai con tanta pieta” синьора Данте в его одеждах всепонимания, возносящегося в итоге на небеса в объятиях Беатриче.

И раз уж речь зашла о ней, я опять вернулся в La Gentilhommiére повидаться с великолепной юной блондинкой, и она жалостливо назвала меня «Жаком», и мне пришлось объяснить что меня зовут «Жан», ну хорошо, она всхлипнула этим «Жаном», улыбнулась мне и ушла с симпатичным молодым пареньком, а я остался просиживать здесь штаны на высоком сиденье у стойки, доставать всех своим бедолажным одиночеством, оставшимся незамеченным в громыхании бурной ночи, в грохоте кассы за стойкой, суматохе моющихся бокалов. И мне хочется сказать им: мы не хотим быть муравьями работающими ради общественного блага, мы все индивидуалисты, каждый из нас, второй, третий, но не тут-то было, попробуйте-ка сказать это снующим туда-сюда, врывающимся внутрь и выбегающим наружу, в звенящую мировую ночь, пока мир поворачивается вокруг своей оси. Неприметная буря моя крепчает явственным ураганом.

Но Жан-Пьер Лемер, молодой бретонский поэт работающий в баре, и печальный красавец какими бывают только французские юнцы, полон сочувствия к моему идиотскому положению приехавшего в Париж одинокого пьяницы, и показывает мне хорошее стихотворение о гостинице в Бретани на берегу моря, но потом дает другое, бессмыслицу сюрреалистского толка о куриных костях на языке какой-то девушки («Отдай это обратно Кокто!» хочется заорать мне по-английски), но я не хочу огорчать его, и он очень мил, но боится болтать со мной потому что он на работе и толпы людей за столиками на улице ждут своей выпивки, юные любовники голова к голове, лучше б мне остаться дома и писать картину «Таинственная свадьба Святой Катерины» по сюжету Гилорамо Романино, но я раб слов и языка, краски утомляют меня, к тому же чтобы научиться писать картины нужна целая жизнь.

16

Я встречаюсь с мсье Кастельжалю в баре через дорогу от церкви Святого Людовика Французского и рассказываю ему о библиотеке. Он приглашает меня назавтра в Национальный Архив посмотреть чем он может помочь. Какие-то парни играют в бильярд в задней комнате и я наблюдаю за ними почти вплотную, потому что в последнее время на Юге стал неплохо играть в бильярд, особенно когда пьян, еще одна неплохая причина завязать с пьянством, но они не обращают на меня вообще никакого внимания, сколько я ни говори «Bon!» (будто беззубый англичанин с усами коромыслом вопящий в своем клубе «Отличный удар!»). И все же бильярды без луз это не по мне. Я люблю лузы, дырки, люблю прямые удары от борта, практически невозможные если только шар не удастся подкрутить, кувырок, мощный удар, шар защелкивается в лунку и кий взмывает вверх, однажды такой шар стукнулся о бортик, перекатился назад и замер на зеленом, игра была окончена (этот удар был назван Клиффом Андерсоном, моим партнером по бильярду на Юге, «ударом Христа»). И, естественно, попав в Париж мне хочется сыграть с каким-нибудь местным гением, потягаться с заокеанскими мастерами, но им похоже это все неинтересно. Как я уже говорил, я иду в Национальный Архив, на улицу с забавным названием рю де ле Фран Буржуа (можно перевести так, «улица откровенных буржуев»), улицу явно из тех где некогда бывало встретишь болтающееся пальто старины Бальзака помахивающее одним поспешным утром полами в сторону его типографских гранок, как на мощеных улицах Вены где однажды утром Моцарт прошагал в болтающихся штанах к своему либреттисту, покашливая.

Меня отправили в дирекцию Архива, где мсье Кастельжалю встретил меня с куда более мрачным по сравнению со вчерашним выражением своего чисто выбритого и пышущего здоровьем лица (красивого, румяного, синеглазого лица мужчины средних лет). Я ужасно огорчился услышав что с тех пор как мы с ним вчера виделись, его мать серьезно заболела, и сейчас ему надо идти к ней, секретарша должна позаботиться обо всем.

Она была, как я уже говорил, так потрясающе красива, незабываемая обалденная лакомая бретонка с глазами морской зелени, иссиня-черными волосами, маленькими зубками чуть раздвинутыми спереди таким образом, что если бы нашелся дантист готовый поставить их на место, все мужчины мира должны были бы привязать его к шее деревянного троянского коня чтобы дать ему хоть одним глазком взглянуть на плененную Елену, здесь, в Париже, осажденном развратным изменником Гуле Галльским.

Одета она была в белый свитер, золотые браслеты и еще что-то типа того, и созерцала меня своими морскими глазами, я охнул и чуть не склонился перед ней, но потом сказал себе что такие женщины означают беду и войну и не для меня мирного пастуха. Лучше уж быть мне евнухом, чем недели две проваландаться со всеми этими уловками да сноровками.

Внезапно мне очень захотелось в Англию, когда она одним духом отбарабанила мне что в Национальном Архиве есть только рукописи и многие из них сгорели во время немецких бомбардировок, и к тому же у них не велись записи по “les affaires Colonielles” (колониальным делам).

“Colonielles!” закричал по-настоящему взбешенный этим, глядя на нее.

«У вас есть список офицеров монкальмовской армии 1756 года?» продолжал я, подойдя наконец-то к сути дела, но ужасно злой на ее ирландское зазнайство (да, ирландское, потому что бретонцы так или иначе пришли из Ирландии, еще до того как галлы стали называться галлами, и Цезарь увидел обломок друидского дерева, и до появления саксов, и до и после того как Шотландия принадлежала пиктам, и так далее), но нет, она угощает меня еще одним взглядом морской лазури и э-э, теперь я знаю тебя.

«Мой предок был офицером Короны, имя его я вам только что назвал, год тоже, родом он из Бретани, мне сказали что он был дворянином, и я первый из семьи кто вернулся во Францию чтобы найти эти записи"» И тут же понял что веду себя еще высокомернее ее, нет, не высокомерней, но глупо как уличный попрошайка, хотя бы потому что говорю в таком тоне и пытаюсь отыскать эти записи, неважно есть они тут или нет, ведь она же бретонка и должна видимо знать что найти их можно только в Бретани, потому что тут была маленькая война называвшаяся La Vendée, между католической Бретанью и республиканским атеистическим Парижем, столь чудовищная что камни до сих пор сыпятся с наполеоновой гробницы.

Главное, это что мсье Кастельжалю рассказал ей про меня все, как меня зовут, чего я хочу, и это поразило ее как очевидная глупость, слишком уж «благородная» аристократическая блажь, благородная в смысле безнадежности притязания на благородство, потому что любой Джонни Макги с соседней улицы может приехав в Ирландию обнаружить при некоторой удаче что он потомок короля Морольта, ну и что с того? Джонни Андерсон, Джонни Гольдштейн, Джонни Кто-Угодно, Линь Шинь, Ти Пак, Рон Пудльворферер, любой из них.

И если я, американец, найду здесь свои рукописи, пусть даже они действительно имеют ко мне отношение, то какая в конце-то концов разница?

Не помню как я ушел оттуда, но дама была мною недовольна, я тоже. Но в то время я еще не знал о Бретани того что Кемпер, хоть он и древняя столица Корнуэля, и резиденция его королей, или наследственных принцев, и в нынешние времена столица департамента Финистер и все такое, считается все же парижскими умниками с их дурацким столичным снобизмом захолустной дырой, потому лишь что он так далеко от них, так что точно также как нью-йоркскому негру можно сказать «Будешь плохо себя вести, пошлю тебя назад в Арканзас», Вольтер с Кондорсе похихикали бы и сказали «Раз ты человеческих слов не понимаешь, пошлем тебя в Кемпер, ха-ха-ха». Связав это с Квебеком и известной тупостью кануков, она должно быть тоже немало позабавилась.

Я пошел, по чьему-то совету, в Библиотеку Мазарини в районе набережной Сен-Мишель, и там ничего не добился, кроме того что старушка библиотекарша подмигнула мне, написала свое имя (мадам Ури) и сказала что я могу ей написать когда захочу.

Все, что я хотел сделать в Париже, было сделано.

Я купил билет на самолет в Бретань, в Брест.

Зашел в бар попрощаться там со всеми, и один из них, бретонец Гуле, сказал, «Поосторожней там, а то они тебя не отпустят!»

p.s. В последний момент перед покупкой билета я зашел к своим французским издателям, представился и спросил их шефа. Не знаю, поверила ли девушка что я один из публикующихся в издательстве авторов, а это так оно и есть, теперь уже шесть книжек вышло, или что-то вроде, но она холодно сообщила что он ушел на обед.

«Ну хорошо, а где Мишель Мор?» (по-французски) (тоже в курсе дела, бретонец из Лукуарека, что в Ланьонской бухте).

«Он тоже на обеде».

Но я-то знал что на самом деле он был тогда в Нью-Йорке, и ей лень было мне это объяснить, и вместе со мной перед этой царственной секретаршей, которая должно быть считала себя кем-то вроде мадам Дефарж из диккенсовской «Сказки двух городов», вышивающей имена отправляемых на гильотину на полотне машинописной бумаги, сидели с десяток полных надежды и страхов будущих писателей со своими рукописями, и все они посмотрели на меня одинаково злобно только лишь услышав мое имя, будто бормоча себе под нос «Керуак? Да я пишу в десять раз лучше чем этот долбанутый битник, и докажу это, вот этой рукописью, называющейся “Silence au Lips”, где рассказано все о том как Ренар заходит в прихожую прикуривая сигарету и делая вид что не замечает печальной едва заметной улыбки главной героини, некоей таинственной лесбиянки,  чей отец только что скончался пытаясь изнасиловать лосиху в битве при Какамонге, и в следующей главе на сцене появится интеллектуал Филипп, на протяжении целой страницы прикуривающий сигарету с экзистенциальной значительностью, и все это закончится завершающим монологом и т.п., а этот Керуак всего то и может что писать всякие там рассказики, хе». «Да еще и с таким дурным вкусом, ни одного тебе яркого образа типа героини в широких маскарадных брюках, распинающей на кухне курицу молотком и гвоздями чтобы устроить хэппенинг для мамочки» - ах, ну а по мне если уж петь что-нибудь, то старую песенку Джимми Ланфорда:

«Вопрос не в том что делать,
а в том как это делаешь!»

Но хватанув этой гнусной «литературной» атмосферы вокруг, а тут еще эта сука не дающая моему издателю вызвать меня в свой кабинет для действительно нужного делового разговора, я встаю и бурчу:

«Вот дерьмо, j`m`en va à l`Angleterre» (я еду в Англию), но на самом деле я должен был сказать:

«Le Petit Prince s`en va à la Petite Bretagne».

Значит: «Маленький Принц уезжает в маленькую Британию» (то есть Бретань) .

17

На вокзале Сен-Лазер я купил авиабилет до Бреста в одну сторону (не послушавшись совета Гуле) и обменял туристский чек на 50 долларов (что было очень непросто), потом поехал в свою гостиницу и провел два часа переупаковывая свои вещи чтобы все было в порядке, подняв даже коврик посмотреть не забыл ли чего, и спустился вниз прикинутый по полной программе (побрившись и т.д.), попрощался со злобной теткой и ее добродушным мужем – хозяевами гостиницы, на этот раз нацепив свою непромокаемую шляпу, которую собирался надевать для прогулок по полуночным морским скалам, я всегда таскал ее чуть сдвинув на левый глаз, мне кажется это оттого что так я носил свою бескозырку на флоте. Особых сожалений и криков возвращайся поскорей не последовало, но дежурный портье оглядел меня будто прикидывая, не стоит ли мной заняться как-нибудь.

И мы рванули на такси в аэропорт Орли, снова под дождем, уже десять вечера, машина мчится с восхитительной скоростью и мимо проносятся все эти щиты с рекламой коньяка, и между ними удивительные каменные сельские домики, и французские садики с цветами и каким-то особенным образом выращенными овощами, все такое зеленое, такой я представлял себе старушку Англию.

(Вот ведь я дурак, думал что из Бреста без труда улечу до Лондона, всего-то 150 миль вороньего лету).

В Орли я зарегистрировал свой маленький но тяжелый чемодан на рейс Эйр-Интер и пошел прогуляться до посадки. Я выпил коньяку с пивом в совершенно чудесных кафе которые они устроили в здании аэропорта, ничего похожего на мрачный Айдлвилд Кеннеди, с его шикарными коврами и коктейлевыми забегаловками мертвецки смирной тишины. И снова дал франк женщине, сидевшей за столиком перед входом в туалет, спросив ее: «Зачем вы тут сидите и за что люди дают вам чаевые?»

«Потому что я тут убираюсь, в этом заведении», что я сразу понял и отнесся с уважением, подумав о своей матери которая должна убираться в доме пока я сквернословлю развалившись в кресле у телевизора. Поэтому я говорю:

“Un franc pour la Française”.

Я мог бы сказать «О святая Тереза, немочь бледная!» и ей было бы по барабану. (Ей было бы совершенно безразлично, но я все как-то попроще пытаюсь, как Роберт Бернс великий поэт).

И вот я напеваю «Матильду», потому что мелодия звонка извещающего о начале посадке в Орли именно такая, как в этой песенке, «Ма-тиль-даа», и тихий голос девушки: «У выхода 32 объявляется посадка на рейс 603 авиакомпании Пан Америкэн Эйрлайнз в Карачи» или «У выхода 49 объявляется посадка на рейс Королевских Голландских Авиалиний в Йоханнесбург» и так далее, ну что за аэропорт, люди слышат как я распеваю на весь аэропорт «Матильду», и я уже обстоятельно поговорил в кафе на собачьи темы с двумя французами с таксой на поводке, и вот слышу: «У выхода 96 объявляется посадка на рейс 3 компании Эйр-Интер в Брест», и я иду – по длинному гладкому коридору.

Иду я, готов поклясться, не меньше четверти мили, и в конце концов дохожу до самого конца здания аэропорта, и вот он, самолет Эйр-Интер, кажется это старый двухмоторный В-26, и озабоченные механики мечутся вокруг пропеллера на левом крыле.

Уже полдень, время отлета, и я спрашиваю людей вокруг «В чем дело?»

«Задержка на час».

Здесь нет ни туалета, ни кафе, так что я опять возвращаюсь, всю дорогу по коридору назад, чтобы обождать этот час в кафе, и жду.

В час я возвращаюсь назад.

«Задержка на полчаса».

Решаю пересидеть это время здесь, но вдруг в 1.20 мне надо в туалет – и я спрашиваю похожего на испанца и тоже летящего в Брест пассажира: «Как думаешь, успею я в туалет сбегать на аэровокзал?»

«Конечно, времени еще полно».

Я смотрю на механиков, они все так же озабоченно суетятся, так что я опять пробегаю эти четверть мили, до туалета, кладу еще один франк потешить La Française, и вдруг слышу песенку «Ма-тиль-даа» со словом «Брест», и словно Кларк Гэйбл в его лучших кинозабегах я оголтело мчусь, почти со скоростью бегущего за поездом путевого обходчика если вам это что-нибудь говорит, но к тому времени когда я добираюсь туда самолет уже выруливает на взлетную дорожку, трап по которому только что набились в самолет все эти предатели уже откатили назад, и они улетают в Бретань с моим чемоданом.

18

Так что ж теперь, получается я должен переться через всю Францию с чистеньким крахмальным воротничком и радостной туристской улыбочкой.

«Calvert!» богохульствую я уже у справочного бюро (о чем сожалею, прости меня, Господи). «Я должен догнать их на поезде! Вы можете продать мне билет на поезд? Они забрали мой чемодан!»

«Для этого вам придется ехать на вокзал Монпарнасс, я очень извиняюсь, мсье, но это самый нелепый случай опоздания на самолет».

И я говорю про себя «Ну да, крохоборы хреновы, чего б вам не построить там туалет?»

Но я возвращаюсь на такси 15 миль до Монпарнасса, и покупаю билет первого класса в Брест, и когда я вспоминаю про свой чемодан и прощальные слова Гуле, мне заодно вспоминаются пираты Сен-Мало, и Пензанса тоже.

Ну и плевать. Я еще догоню этих засранцев.

Я сажусь на поезд с тысячами других пассажиров, в эти дни в Бретани какой-то праздник и все едут домой.

Там есть такие специальные купе первого класса где можно сидеть, а для пассажиров второго класса остаются узкие проходы вдоль окон, чтобы стоять облокотившись на окна и смотреть как страна катится мимо. Я захожу в первое купе своего вагона и вижу там сплошных женщин с младенцами. У меня появляется предчувствие что мне подойдет следующее. Так оно и есть! Потому что то что я вижу очень похоже на “Le Rouge et le Noire” (Красное и черное), другими словами, Армия и Церковь, французский солдат и католический священник, плюс две пожилых дамы приятной наружности, и странноватый, судя по всему подвыпивший, малый в углу, значит, всего получается пять, и шестое место остается для меня, «Жана-Луи Лебри де Керуака» как ныне я себя величаю, зная что я дома и мне простится что моя семья в Канаде и Штатах поднабралась странных привычек (все это я объявляю, конечно же, после вопроса “Je peu m`assoir?” (Могу ли я присесть?). «Да», и я извинениями прокладываю себе путь через ноги дам и плюхаюсь рядом с кюре, сняв уже свою шляпу, и обращаюсь к нему: “Bonjour, mon Père”.

Вот как надо по-настоящему ехать в Бретань, господа.

19

Но маленький бедный кюре, темный, можно сказать смуглый, schwartz, и очень маленький и худой, руки его трясутся будто от лихорадки, и еще, как мнится мне, от паскалевой жажды формулы Абсолюта, хотя возможно Паскаль и отпугивает его и остальных иезуитов своими дурацкими «Письмами к провинциалу», но все же я смотрю в его темно коричневые глаза и вижу в них понимание мира, и меня в том числе, странное такое понимание, слегка заученное, но я постукиваю себя пальцем по ключице и говорю:

«Я тоже католик».

Он кивает.

«Я ношу образок Богородицы, и еще святого Бенедикта».

Он кивает.

Он настолько мал что от одного лишь благоговейного вскрика «O Seigneur!” (Господи!) его сдуло бы прочь.

Но теперь я обращаю внимание на гражданского в углу, который смотрит на меня точь-в-точь таким же взглядом как один знакомый ирландец Джек Фицджеральд, и в этом взгляде такое же жадное вожделение, будто он готов сказать «Ну ладно, а теперь скажи-ка, где в этом твоем плаще припрятано бухло», но говорит он по-французски только:

«Снимайте ваш плащ, можете положить его на полку».

Извинившись, потому что случайно толкнул колено солдата, на что тот грустно улыбнулся (а ведь я тоже во время войны в Англии ездил на поездах с австралийскими солдатами), я заталкиваю скомканный плащ наверх, улыбаюсь дамам, которые просто хотят побыстрей домой и к черту всех этих типов в поездах, и называю свое имя парню в углу (я уже объяснил, какое).

«А, так это бретонское имя. Вы живете в Ренне?»

«Нет, я живу во Флориде в Америке, но я родился и т.д. и т.п.», вся эта длинная история, которая похоже их заинтересовала, а потом спрашиваю как зовут его.

У него прекрасное имя, Жан-Мари Нобле.

«А это тоже бретонское?»

«Mais oui» (Ну да).

Я думаю: «Нобле, Гуле, Аве, Шансэкре, много же в этой стране забавного» , и тут поезд отправляется, и кюре со вздохом устраивается поудобней, и дамы начинают поклевывать носом, а Нобле сверлит меня взглядом будто сейчас подмигнет мне с предложеньицем, не выпить ли нам маленько, путь-то немалый.

Так что я говорю «Давай что ли сгоняем возьмем у commissaire?»

«Конечно попробовать можно, раз уж так хочешь…»

 «А что не так?»

«Пойдем, сам увидишь».

И конечно же нам пришлось продираться, петляя чтобы никого не толкать, через семь вагонов, сквозь толпы стоящие у окна, и весь их багаж, и грохочущие покачивающиеся тамбуры, и перепрыгивать через красивых девушек сидящих подложив книжки на полу, и пытаться не нарваться на неприятности с толпами моряков и деревенских дедов, и много еще кого, поезд праздничного возвращения домой, вроде Атлантического Приморского следующего на День Благодарения из Нью-Йорка в Ричмонд, Роки Маунт, Флоренс, Чарльстон, Саванну и Флориду, и все везут с собою дары как совсем такие нестрашные данайцы.

Но мы со стариной Жаном-Мари находим-таки продавца с выпивкой и берем две бутылки вина rosé, присаживаемся на пол поболтать с каким-то парнем, затем подлавливаем возвращающегося обратно продавца, уже почти без товара, берем еще два пузыря, становимся друзьями навек, и мчимся назад в наше купе чувствуя себя великолепно, пьяные, отъехавшие безумцы. И конечно же все это время мы перекидываемся длинными тирадами по-французски, причем вовсе не на парижском, и по-английски он не знает ни слова.

И я даже не смог выглянуть в окошко когда мы проезжали мимо Шартрского Собора с его разными башнями, одна из которых старше другой на пятьсот лет.

20

Что меня действительно поразило, это как, после того как мы с Нобле целый час махали бутылками перед носом у кюре, обсуждая религию, историю и политику, я вдруг повернулся к нему, трепещущему в своем углу, и спросил: «А вам не мешает, что мы тут с этими бутылками…?»

Он посмотрел на меня будто хотел сказать: «Это ты меня спрашиваешь, старого винодела? Нет, нет, но я простудился, понимаешь, я чувствую себя ужасно больным».

“Il est malade, il à un rheum », (Он болен, он простудился) с важным видом объяснил я Нобле. Все это время солдат похохотывает.

Я сказал им всем торжественно: (английский перевод внизу): ‘Jésu à été crucifié parce que, a place d`amenez l`argent et le pouvoir, il à amenez seulement l`assurance que l`existence à été formez par le Bon Dieu et elle appartiens au Bon Dieu le Pére, et Lui, le Pére, va nous élever au Ciel aprés la mort, ou personne n`aura besoin d`argent ou de pouvoir parce que ça c`est seulement aprés tout d`la poussiére et de la rouille. Nous autres qu`ils n`ont pas vue les miracles de Jésu, comme les Juifs et les Romans et la `tites poignée d`Grecs, et d`autres de la riviêre Nile et Euphrates, on à seulement de continuer d`accepter l`assurance qu`ils nous à été descendu dans la parole sainte du nouveau testament. C`est pareille comme ci, en voyant quelqu`un, on dira « c`est pas lui, c`est pas lui ! » sans savoir QUI est lui, et c`est seulement le Fils qui connaient le Pére. Allors, la Foi, et l`Église qui à défendu la Foi comme qué`a pouva » (частично на франко-канадском).

ПО-АНГЛИЙСКИ: «Иисус был распят потому, что вместо того чтобы дать деньги и власть, он дал уверенность в том что все сущее было создано Богом, и принадлежит Богу Отцу, и Он, Отец, вознесет нас после смерти на Небеса, где никому не нужны будут деньги и власть потому что они пыль и прах. Мы, кому не довелось видеть Чудес Иисусовых, как довелось это евреям, римлянам, горсточке греков и иных народов с берегов Нила и Евфрата, можем лишь продолжать принимать эту уверенность, данную нам Святым Словом Нового Завета. Точно так же как, когда мы видим кого-то, мы говорим «это не он, это не он!» не зная КТО есть он, и лишь Сын знает своего Отца. Поэтому, остается Вера, и Церковь эту Веру защищающая изо вех своих сил».

Рукоплесканий от священника не последовало, но лишь быстрый взгляд искоса, и, слава Богу, это был взгляд рукоплещущий.

21

Так не он ли был моим сатори, этот взгляд, а может, Нобле?

В любом случае, уже стемнело, и когда мы прибыли в Ренн, а это уже Бретань и у железной дороги я увидел силуэты коров в синеватой тьме лугов, Нобле наперекор советам парижских farceurs (шутников) посоветовал мне не оставаться в том же вагоне, а перейти на три вагона вперед, потому что железнодорожники отцепят эти вагоны и оставят меня в них (направляющихся, на самом-то деле, именно куда мне нужно, в настоящую страну моих предков, в Корнуэль), но штука в том что мне вначале надо в Брест.

Он вывел меня из поезда, вслед за остальными, провел по задымленной станционной платформе, показал продавца чтобы я мог купить фляжку коньяка на оставшуюся дорогу, и попрощался: он был дома, в Ренне, солдат со священником тоже, Ренн это некогда столица всей Бретани, резиденция архиепископа, штаб-квартира 10-го армейского корпуса, с университетом и множеством школ, но на самом деле не настоящая бретонская глубинка, потому что в 1793 году тут была расквартирована республиканская Армия французской революции, против вандейцев которые были дальше. И с тех пор еще тут остался трибунал для надзора над этими шальными местами. La Vendée, так называлась война между двумя историческими силами, это было вот как: бретонцы против революционеров, которые были атеистами и братства ради рубили всем подряд головы, тогда как бретонцы более ценили отцовство и хотели сохранить свой старый образ жизни.

Совсем непохоже на Нобле 1965 года.

Будто селиновский персонаж, он растворился в ночи, но к чему сравнения когда говоришь об уходе человека, столь восхитительного пьяного, хоть и не так сокрушительно как я.

Мы уже проделали 232 мили от Парижа, до Бреста осталось еще 155 (конец, finis, земля, terre, Finistère), моряки все еще в поезде естественно, потому что, чего я тогда еще не знал, Брест это морская база, где Шатобриан слышал грохот пушек и видел возвращающийся флот торжествующий победу в какой-то битве, году примерно в 1770-м.

В моем новом купе сидят только юная мать со сварливым младенцем, и еще какой-то парень, скорее всего ее муж, и я лишь изредка потягиваю свой коньяк, затем выхожу в коридор смотреть в окно на пробегающие в темноте огоньки, одинокий крестьянский дом из гранита со светом на кухне на первом этаже, и смутные намеки на холмы и торфяные пустоши.

Така тук.

22

В конце концов я неплохо сошелся с молодой семьей, и когда в Сан-Брие кондуктор выкрикнул “С е н Б р и е!” я заорал ему в ответ “Сен Бриок!”

Кондуктор, видя что никто не выходит и не заходит с этой пустынного перрона, повторяет, чтобы поучить меня произносить бретонские названия: “Сен Бррие!”

“Сен Бриок!” ору я, делая упор, как вы видите, на конечное «к».

“Сен Бррие!”
“Сен Бриок!”
“Сен Бррие!”
“Сен Брриок!”
“Сен Брррие!”
“Сен Бррриок!”

Теперь он понимает что имеет дело с психом и прекращает эту игру со мной, и удивительно еще как это он не выкинул меня с поезда прямо тут, на этом диком побережье, называющемся Северные Берега (Côtes du Nord), но он не стал утруждаться, в конце концов Маленький Принц едет первым классом, и скорее всего он Маленький Засранец.

Это было забавно, и я все еще настаиваю на том что в Бретани (древнее имя – Арморика), стране кельтов, нужно произносить четкое «к». Как я уже где-то говорил, если слово “кельты” произносились бы через мягкое «с», как делают англосаксы, мое имя звучало бы так: (и другие имена тоже):
Джек Серуак,
Джонни Сарсон,
Сенатор Боб Сеннеди,
Попрыгунчик Сэссиди,
Дебора Серр (или Сарр)
Дороти Силгаллен,
Мэри Серни,
Сид Симплтон
и
каменные монументы Сарнака и Сорнуолла.

И, что ни говори, в Корнуолле есть такое место под названием Сен Бреок, и всем известно как его надо произносить.

В конце концов мы приезжаем в Брест, конец железнодорожных путей, земли больше нет, и я помогаю жене и ее мужу выбраться из поезда подержав их переносную колыбельку. И вот он Брест, мрачно клубящийся туман, странные лица разглядывающие нескольких вышедших пассажиров, далекий корабельный гудок, и мрачное кафе напротив где Бог мой не найти мне сочувствия, я попал в самую задницу Бретани.

Коньяк, пиво, и потом я спрашиваю где тут гостиница, прямо через строительную площадку. Слева от меня, каменные стены нависают над травой, крутым косогором и унылыми домами. Сирена где-то вдали. Атлантическая бухта и порт.

Где мой чемодан? спрашивает портье в мрачной гостинице, не знаю, думаю в конторе авиакомпании.

Номеров нет.

Небритый, в черном дождевике и непромокаемой шляпе, грязный, я выхожу оттуда и иду шлепая по лужам темными улицами, в поисках, как и положено добропорядочному американцу, главной улицы. И тотчас же признаю ее в рю де Сиам, названной в честь короля Сиама, бывшего здесь с визитом, каким-то дурацким визитом, наверняка таким же унылым, и наверное он поспешил унести ноги назад к своим тропическим канарейкам, потому что все эти новые каменные кольберовские брустверы вряд ли могут найти отклик в сердце буддиста.

Но я не буддист, я католик вернувшийся на родину своих предков, которая воевала за католичество, не имея никаких шансов, но в конце концов победила, так что, certes, на рассвете я услышу поминальный звон tocsin церковных колоколов.

Я завалился в самый прилично выглядящий бар на рю де Сиам, такие главные улицы можно было встретить в сороковых, например, в массачусетском Спрингфилде, или калифорнийском Реддинге, о таких улицах Джеймс Джонс писал в Иллинойсе в книге «Некоторым удается добежать».

Хозяин бара стоит за своим кассовым аппаратом, пытаясь врубиться в программу скачек на Лоншан. Я сразу же заговариваю с ним, называю ему свое имя, и его зовут мсье Квере (что сразу напоминает о Квебеке), и он позволяет мне сидеть там, пить и придуриваться сколько душе моей угодно – И молодой бармен тоже рад поговорить со мной, похоже он даже слышал что-то о моих книгах, но через некоторое время (и точно также как Пьер Лемер в La Gentilhommière) он вдруг как-то зажимается, я думаю из-за поданного ему хозяином знака, слишком много работы, иди-ка займись бокалами в раковине, и в этом баре мне не удалось ни с кем подружиться.

Я видел это выражение на лице своего отца, что-то вроде поджатых негодующих губ, эдакий НА-КОЙ-ЭТО-НАДО всхмык, или фу-уу (dèdain), или эх! когда проигравшись он шел со скачек или из бара где произошло что-то неприятное, или еще из-за чего-нибудь, особенно стоило ему задуматься об истории и о мире, но когда я выходил из этого бара, такое же выражение появилось и на моем лице. И хозяин, который где-то с полчаса примерно был со мной очень душевен, опять занялся своими подсчетами, бросив на меня исподлобья такой себе-на-уме взгляд, что сразу стало понятно что он занятой человек, хозяин бара, и все тут. Но что-то уже неуловимо изменилось (я впервые назвал свое имя).

Их объяснения как отыскать гостиницу так и не смогли воплотиться в дом из кирпича и бетона и с кроватью на которую я мог бы склонить голову.

Теперь я бродил уже в кромешной темноте, в тумане, в городе все закрывалось. Мимо с ревом проносились на своих маленьких машинах местные гопники, некоторые на мотоциклах. Некоторые же стояли по углам. Я спрашивал всех где тут гостиница. И никто уже не мог сказать ничего путного. Было уже 3 часа ночи. Кодла гопоты прошла мимо, перейдя улицу прямо передо мной. Я вот говорю «гопники», но когда все уже закрыто, когда из последнего музыкального бара уже повышибали последних скандальных завсегдатаев и они растерянно бушуют около своих машин, кто остается на улицах тогда?

Чудесным образом, я все-таки вдруг наткнулся на шайку человек в двенадцать или около того матросов-призывников, которые стоя на туманном перекрестке хором горланили воинственную песню. Я пошел прямо на них, посмотрел на запевалу, и своим сиплым алкоголическим баритоном затянул « А а а а а а а а …». Они ждали что дальше.

«В е е е е …»

Им стало интересно что это за идиот.

« М а – р и и и и - й а а а а »

А, Ave Maria, я не знал больше слов, но просто пел мелодию и они подхватили ее, подхватили напев, и вот мы поем настоящим хором, с баритоном, и тенора вдруг начинают петь медленно как печальные ангелы. И так весь первый хорал. Туманной туманной туманной ночью. В Бресте, в Бретани. Потом я говорю «Adieu» и ухожу прочь. Никто из них так и не сказал ни слова.

Какой-то идиот в дождевике и шляпе.

23

Скажите, зачем люди меняют свои имена? Может, они сделали что-то нехорошее, может они преступники и стыдятся своих имен? Может они чего-то боятся? Разве есть в Америке такой закон против использования своего настоящего имени?

Я приехал во Францию и Бретань чтобы разыскать следы своего старого имени, которому около трехсот лет и которое за все это время ни разу не менялось, и кому это надо, менять имя, которое значит просто дом (Ker) в поле (Ouac).

То же самое что и лагерь (Biv) в поле (Ouac) (если только “бивак” это не испорченное немецкое слово времен Бисмарка, но глупо так говорить, потому что слово “bivouac” использовалось задолго до бисмарковских времен, то есть 1870-го) – но ведь имя Керр, или Карр, означает просто дом, так к чему заморачиваться с этим полем?

Я знаю что кельтский корнийский язык называется Кернуак. Я знаю что есть такие каменные постройки, называющиеся дольменами (из каменных плит), в карнакском Кериавале, есть еще другие, называющиеся просто «каменные ряды» в Кермарио, Керлессане и Кердуадеке, и городок поблизости под именем Керуаль, и я знаю что изначально бретонцы назывались бреонами (то есть бретонец – Le Breon), мое второе имя звучит как “Le Bris” и вот сейчас я нахожусь в городе называющемся «Брест», так что же получается, я кимбрийский шпион из Ритштедта, края каменных сооружений в Германии? К тому же Ритштапом звали немца, который старательно собрал имена всех известных семейств со всей их геральдикой и включил мою семью в “Rivista Araldica”? Вы хотите сказать что я сноб? Мне просто захотелось понять почему моя семья так и не изменила своего имени и, кто знает, может тут обнаружится что-то интересное, и проследить ее историю назад до Корнуолла, Бретани, Уэльса, и Ирландии, может и до более ранней Шотландии, так мне кажется, а потом вперед, вплоть до канадского городка на реке Святого Лаврентия, где, говорят, когда-то было Seigneurie (поместье), и поэтому я смогу переехать туда жить (вместе с тысячами моих кривоногих франко-канадских родичей, носящих то же имя) и не платить никаких налогов!

Теперь, скажите же, какой напористый американец с понтиаком, кучей долгов и мартовским гастритом не заинтересуется таким выгодным дельцем!

Эй! А еще мне проситься на язык матросская песня:

«Я в матросы пошел
Чтобы мир повидать
И что ж я увидел?
Морскую лишь гладь».

24

Теперь мне уже страшно, мне кажется что кое кто из встреченных на пути моих уличных блужданий типов сговаривается кинуть меня на оставшиеся две-три сотни - Туманно и тихо, не считая внезапных взвизгов шин автомобилей заполненных парнями, девушек вообще нет. Я начинаю психовать и подхожу к какому-то старику,  явно типографскому рабочему что ли, спешащему домой с работы или после вечера за картами, может это призрак моего отца, потому что конечно же мой отец на небесах смотрит на меня этой ночью, наконец-то в Бретани, куда он и все его братья и дядья и все их отцы так стремились попасть, и только бедный Ти Жан в конце концов добрался туда, и у этого бедного Ти Жана сейчас нету даже его армейского швейцарского ножа запертого в чемодане в аэропорту в двадцати милях торфяных болот отсюда. Он, Ти Жан, сейчас очень боится, и не бретонцев вовсе, потому что битва в такое вот рыцарское турнирное утро с флагами и публичными женщинами дело благородное, но этих апашеских переулочков полных выродков типа Уоллейса Бири, и даже хуже, тонкие усики и тонкое же лезвие или маленький никелированный пистолет. Эй, попридержите ваши арбалеты, на мне доспех, мой рейховский доспех который. Легко мне шутить об этом сейчас, карябая эти записки в безопасных 4500 милях оттуда, дома, в старой Флориде, за надежно запертыми дверями, и шериф не дремлет в городке таком же паршивом но хотя бы менее туманном и темном.

Не переставая оглядываться через плечо, я спрашиваю типографиста «Где тут жандармы?»

Он ускоряет шаг думая что это начало наезда.

На рю де Сиам я спрашиваю молодого парня “Ou sont les gendarmes, leur offices?” (Где тут жандармы, где их участок?)

«Такси не желаете?» (по-французски).

«А куда я поеду-то? Здесь же нет гостиниц?»

«Полицейский участок туда дальше по Сиаму, потом направо, увидите».

«Merci, Monsieur”.

Я иду дальше думая что должно быть он послал меня не туда, потому что в сговоре с бандитами, сворачиваю налево, оглядываюсь через плечо, и вдруг все вокруг торжественно затихает и вижу я мерцающее в тумане огнями здание, с задней его части, и оно как я догадываюсь и есть полицейский участок.

Я прислушиваюсь. Ни звука. Ни визга тормозов, ни бормотания голосов, ни взрывов хохота.

С ума я что ли сошел? Рехнулся, как енот в лесах Биг Сура, или тот еще дрозд, или какой-нибудь поляк бродяга небесный, или шизанутый слон наглец проглотивший огурец, или еще кто?

Я захожу прямо в участок, достаю из нагрудного кармана свой зеленый американский паспорт, показываю его дежурному жандармскому сержанту, и говорю что не могу бродить всю ночь по этим улицам без ночлега и т.д., что у меня есть деньги на гостиницу и т.д., мой чемодан заперт в аэропорту и т.д., я опоздал на самолет и т.д., я турист и т.д., и что мне очень страшно.

Он меня понял.

К нам вышел его начальник, кажется лейтенант, они сделали несколько телефонных звонков, потом вызвали машину, и я сунул дежурному сержанту 50 франков, сказав “Merci beacoup”.

Он покачал головой.

Эта была одна из трех оставшихся у меня в кармане монет (50 франков это около 10$), и, сунув руку в карман я думал что это может быть пятифранковик, или десяти, в общем пятьдесят франков выпало как карта вытянутая из колоды наугад, и мне было стыдно что они могут решить что я хочу их подкупить, это были просто чаевые. Но полиция Франции не принимает «чаевых».

Получилось так, что Республиканская Армия защитила выпавшего из гнезда потомка бретонских вандейцев.

И те двадцать сантимов, золотые как истинное caritas, которые я должен был положить в коробку для пожертвований, на самом деле я должен был выходя выронить их из кармана на пол полицейского участка, но разве может такая мысль вовремя придти в голову такого никчемного хитрожопого канука как я?

А если бы такая мысль пришла мне в голову, закричали бы они и тогда о подкупе?

Нет – у французских жандармов свои понятия.

25

Этот трусливый бретонец (я), порченый двумя столетиями в Канаде и Америке, в чем нет ничьей вины кроме моей собственной, этот Керуак которого подняли бы на смех в стране Принца Уэльского, потому что он не умеет ни охотиться, ни рыбачить, ни воевать за кусок мяса для своих отцов, этот хвастун, этот хлюпик, стыдливый паскудник, разнеженный блудник, «кладезь причуд» как сказал Шекспир о Фальстафе, эта дешевка, не пророк даже и ясное дело не рыцарь, этот смерти страшащийся слизняк, истекающий слизью в своей ванной, этот беглый раб футбольных полей, этот небрежный художник и дрянной воришка, горлодер в парижских салонах и мямля среди бретонских туманов, остряк на нью-йоркских выставках и нытик в полицейских участках и по телефону мамочке, этот лицемер, этот малодушный aide-de-camp с портфелем набитым книжками и портвейном, рвущий цветочки смеясь над их колючками, ревущий вихрем чернее нефтяных факелов Манчестера и Бирмингема вместе взятых, этот занудный засранец, любитель испытывать мужскую гордость и женскую стойкость, эта дряхлая развалина с битой в руке и надеждою победы. Этот, короче говоря, зашуганный и униженный тупоголовый пустобрех и хренов потомочек настоящих мужчин.

У жандармов свои понятия, а это значит, они не принимают взяток, им не дают чаевых, они говорят взглядом своим: «Каждому свое, тебе твои пятьдесят франков, а нам наша благородная гордость – наше гражданское достоинство».

Вжжжиик, он отвозит меня в маленькую бретонскую гостиницу, на улицу Виктора Гюго.

26

Диковатого такого ирландского вида малый выходит к нам опоясывая в дверях свой халат, слушает жандармов, окей, отводит меня в комнату возле стойки регистрации, куда мне думается парни водят девчонок для быстрого перепихона, а может я и ошибаюсь и меня опять заносит в сторону дешевого стеба над жизнью человеческой. Постель великолепна, с шестнадцатью слоями одеял настеленными на простыни, и я засыпаю там часа на три и потом все вдруг опять начинают вопить и грохотать своими завтраками, гомон на весь двор, бах, тарарах, лязг кастрюль, громыхание ботинок на втором этаже, петухи кукаречут, это Франция утром.

Мне надо все это увидеть, и все равно спать уже не удастся, и где же мой коньяк!

Я чищу себе зубы пальцами над маленькой раковиной, приглаживаю волосы, хотелось бы мне иметь под рукой свой чемодан, и такой вот выхожу в гостиничный коридор в поисках ясное дело туалета. Вот он и старина хозяин, на самом деле молодой бретонец лет тридцати пяти, я не спросил или позабыл уже его имя, но ему безразлично что мои волосы торчат во все стороны и что меня привезли сюда жандармы, «Туалет там, первый поворот направо».

“La Poizette, да?” ору я.

Он смотрит на меня будто хочет сказать «Иди в туалет и закрой свою пасть».

Выйдя оттуда, я хочу вернуться к раковине в моей комнате чтобы причесаться, но он уже накрывает для меня завтрак в столовой, где нет никого кроме нас.

 «Подожди, я пойду причешусь, захвачу сигареты и, это… вот еще... может пивка для начала?»

«Что? Вы с ума сошли? Возьмите сначала кофе, и булочек с маслом».

«Ну, хоть маленький стаканчик».

«Ладно, ладно, одно пиво. Как вернетесь, сидите здесь, у меня еще дела на кухне".

Но все это было сказано так быстро и ясно, и на бретонском французском, который мне так легко повторить, не то что по-парижски, а просто: «Ey, weyodonc, pourquoi t`a peur que j`m`dégrise avec une `tite biere?» (Эй, да ладно, жалко тебе что ли если я опохмелюсь кружечкой пива?)

“On s` dégrise pas avec la bierre, Monsieur, mais avec le bon petit dégeneur” (У нас принято опохмеляться не пивом, мсье, а хорошим завтраком».

“Wey, mais on est pas toutes des soulons” (Ну да, но не все же у вас пьяницы).

«Не говорите так, мсье. Смотрите, вот этим, хорошим бретонским маслом сбитым из сливок, и хлебом из пекарни, и крепким горячим кофе, вот как мы опохмеляемся. Вот ваше пиво, voila, я подогрею кофе на плите, чтобы он не остыл».

«Отлично! Вот это дело».

«Вы хорошо говорите по-французски, но у вас акцент?»

«Oua, du Canada».

«А, ну да, у вас же американский паспорт».

«Но я учил французский не по книжкам, а дома, в Америке я не умел говорить по-английски до, эээ, пяти лет, мои родители родились в канадском Квебеке, а у матери девичья фамилия Левеск».

«А, это тоже бретонское имя».
«Да ну, а я думал нормандское»
«Ну нормандское, бретонское»
«И то и это – это ведь по любому север Франции, а?»
“Ah oui”.

Я вливаю себя бокал пива с горкой пены, эльзасского, лучшего на французском Западе», и он смотрит на меня не скрывая отвращения, в своем фартуке, ему же еще убираться в комнатах наверху, ну чего к нему прицепился этот канук, пьянь американская, надо же так попасть?

Я называю ему свое полное имя, он зевает и говорит, «Way, тут в Бресте полно всяких Лебри, несколько десятков наверное. Сегодня утром пока вы еще спали тут за вашим столиком сидела целая немецкая группа, они были очень довольны завтраком».

«Классно они повеселились в Бресте?»

«Конечно же! Вам стоит тут задержаться! Вы приехали только вчера».

«Я иду в контору “Эйр-Интер» за своим чемоданом и уезжаю в Англию, сегодня же».

«Но и смотрит на меня беспомощно «вы же не видели Бреста!»  

Я сказал «Ну, если я мог бы вернуться сюда вечером переночевать, тогда я могу остаться в Бресте, в конце концов мне нужно где-то остановиться». («Может я и не бывалый немецкий турист», добавляю я про себя, «и не совершал увеселительных поездок по Бретани в 1940-м, но зато я лично знаю нескольких ребят в Массачусетсе которые проделали это для вас в 1944-м, после прорыва в Сен-Ло») («и франко-канадцев в том числе»). И не зря, потому что он говорит:

«Ну, может так получиться что вечером у меня не окажется для вас свободного номера, а может и будет, зависит от того приедет ли швейцарская группа».

(«С Артом Бухвальдом вместе», думаю я.)

Он сказал: «А теперь попробуйте нашего прекрасного бретонского масла». Масло было в маленькой керамической масленке в два дюйма высоты, широкой и такой изящной, что я спросил:

«Можно съев масло я возьму эту масленку, моей матери она понравится, это будет для нее сувенир из Бретани».

«Я принесу вам чистую из кухни. А пока ешьте ваш завтрак, а я поднимусь наверх и застелю кровати», так что я выхлебываю остатки пива, он приносит кофе и спешит наверх, а я размазываю по ломтю свежего хлеба свежайшее (такими масляными шариками, как у Ван Гога) сливочное масло из этой маленькой масленки, почти все за один присест, и хрум хрум прямо как жареную картошку из пакетика, и масло кончается не успели Крупп с Ремингтоном воткнуть свои малюсенькие ложечки в нарезанный дворецким грейпфрут.

Сатори в гостинице на улице Виктора Гюго?

Когда он спускается вниз, не осталось уже ничего кроме меня с одной из этих крепчайших сигарет Gitane (что значит цыганские) и облака дыма.

«Вам уже лучше?»

«Масло у вас отличное, хлеб супер изумительный, кофе крепкий и превосходнейший. Но я сейчас хочу коньяку».

«Ладно, заплатите по счету за ваш номер и идите по улице Виктора Гюго, там на углу вы получите коньяк, потом поезжайте за своим чемоданом, разбирайтесь с вашими делами и возвращайтесь назад узнать найдется ли для вас номер на сегодняшний вечер, и больше от него даже мой старый дружище Нил Кэссиди не смог бы ничего добиться. Каждому свое, и у меня там наверху жена с детишками все такие занятые возней с цветочными горшками, и если, да-да, если даже тысяче сирийцев, будь они хоть в коричневых цветах Номино, придет в голову начать тут бесчинствовать, они не должны мешать мне делать мою работу, потому как здесь у нас, знаете ли, море кельтское!» (Я размотал клубок этих его рассуждений просто чтобы вас позабавить, и если вам не понравилось, назовите это головобойкой, другими словами своей головою я засаживаю этот штрафной в ваши).

Я говорю, «А где это, Плуземедо? Я хочу писать ночью стихи на морском берегу».
«А, вы хотите сказать Плуземеде? Ээ, что за ерунда, не мое это дело – Мне надо работать».

«Ну ладно, я пошел».

Неплохой образчик среднего бретонца, а?

27

Итак я иду в указанный мне бар на углу, и там за стойкой стоит старый папаша Буржуа, или скорее какой-нибудь Кервелеган, или Кер-такой-то, или Кер-еще-какой-нибудь, и неприязненно осматривает меня с ног до головы холодным адмиральским взглядом, и я говорю «Коньяк, мсье». Он возится хрен знает как долго. Внутрь заходит молодой почтальон с кожаной свисающей с плеча сумкой и начинает с ним разговаривать. Я беру свой вожделенный коньяк за столик, сажусь, и с первым же глотком меня начинает трясти от жути, сходной с моими ночными ужасами (есть у них тут такие сорта, кроме известных хеннеси, карвуазье и моннэ, из-за которых, наверное, Уинстон Черчилль, этот старый барон тоскующий по гончим псам своего родового имения, и изображается всегда во Франции со спасительной сигарой во рту). Хозяин пристально сверлит меня взглядом. Все понятно. Я подхожу к почтальону и говорю: «Где у вас в городе контора авиакомпании Эйр-Интер?»

«Без понятия» (по-французски)

«Ты брестский почтальон и не знаешь даже где находится такое важное учреждение?»

«А что в нем такого важного?»

(«Хотя бы по той причине», говорю ему про себя на ином уровне понимания «что это единственный способ убраться отсюда – да поживее»). Но я говорю лишь: «там мой чемодан и мне хотелось бы получить его назад».

«Гы-гы, а вот и не знаю, а вы не знаете, шеф?»

Никакого ответа.

Я сказал «Ладно, сам разыщу» и приканчиваю свой коньяк, и почтальон говорит:

«Я всего лишь facteur» (почтальон)

Я сказал ему кое-что по-французски, что запечатлено где-то на небесах, и я настаиваю на том что это должно быть напечатано тут по-французски: “Tu travaille avec la maille pi tu sais seulement pas s`qu`est une office – d`importance?”

Я не пытаюсь никого и ни в чем убедить, ни к чему это, но послушайте меня:

Это вовсе не моя вина, и не любого другого американского туриста или даже француза, что они не видят никакого смысла относиться серьезно к объяснению чего бы то ни было – Это их право охранять свою личную жизнь, но издевательство должно быть преследуемо по закону, о мсье Бэкон и мсье Кок. Издевательство, или лживость, должно быть преследуемо по закону когда влечет за собой угрозу благополучию и безопасности других.

Представьте себе что какой-нибудь турист-негр, типа папаши Кэйна из Сенегала, подходит ко мне на углу Шестой Авеню и 34-й улицы и спрашивает, как ему пройти к Дикси-отелю на Таймс-сквер, и вместо того чтобы послать его туда, я показываю направление в Боуэри, где он будет (предположим) убит баскскими или индийскими бандитами, и какой-нибудь свидетель слышит как я посылаю этого безобидного африканского туриста в неверном направлении, и потом свидетельствует в суде что он слышал эти издевательские объяснения, данные с намерением сбить с правильного пути, правильного общественного пути, или просто с верной дороги, и тогда к чертовой матери всех неотзывчивых и невоспитанных кретинов, этих сепаратистов и всех прочих глумливых «истов».

Но старик хозяин спокойно объясняет мне где это находится, и я благодарю его и ухожу.

28

Теперь я вижу залив, цветочные горшки на кухонных задворках, старый Брест, корабли, несколько танкеров в море, несколько диких мысов под серым небом стремительных рваных облаков, похоже на Новую Скотию.

Я нахожу контору и захожу внутрь. Там сидят два типа, погрузившись в какие-то бумажки отпечатанные через копирку на тонкой рисовой бумаге, а девчонка вместо того чтобы сидеть у них на коленях маячит где-то сзади. Я изложил им свое дело, хлопнул бумажками об стол, они говорят надо обождать час. Я говорю что хочу лететь в Лондон сегодня же вечером. Они объясняют что у Эйр-Интер нет прямых рейсов на Лондон, надо лететь в Париж и там садится на рейс другой компании. («От Бреста до Корнуолла сами-знаете-как рукой подать», хотелось мне сказать им. «Зачем же лететь в Париж?») «Ладно, я лечу в Париж. Когда сегодня рейс?»

«Сегодня рейсов нет. Следующий парижский в понедельник».

Я представляю себе как ошиваюсь весь этот чудесный уикенд по Бресту, где мне не с кем словом перекинуться и негде ночевать. И тут у меня в глазах появляется слабый проблеск когда я думаю: «Сейчас утро субботы, и я могу оказаться во Флориде и поспеть как раз к своим утренним газетам, шмякнутым почтальоном о крыльцо!» «А есть у вас поезд до Парижа?»

«Есть, в три часа».
«Можно у вас купить билет?»
«Вам нужно пройти туда самому»
«И что с моим чемоданом?»
«Прибудет не раньше полудня».
«Ну тогда я пошел на вокзал за билетом, поболтаю чуток со Степином Фетчитом, обзову его старым черномазым Джо, потом может даже спою ему, расцелую его по французским обычаям, чмок-чмок в каждую щечку, дам четвертак, и потом вернусь опять сюда».

На самом деле я всего этого не сказал, хоть и надо было бы, я просто сказал «Окей» и пошел на станцию, купил билет первого класса, вернулся тем же путем, став уже большим знатоком брестских улиц, заглянул внутрь, чемодана еще нет, пошел на рю де Сиам, коньяк и пиво, тоска, вернулся, чемодана нет, поэтому я иду в бар в соседнем доме от этого учреждения Бретонских Воздушных Сил, о котором я мог бы теперь написать длиннейшее донесение Мак-Маллену из САК.

Я знаю, что здесь остается много изумительных церквей и часовен на которые мне стоило бы посмотреть, и потом еще Англия, но раз Англия и так в сердце моем, зачем мне туда ехать? и к тому же, не важно как очаровательны могут быть иные культуры и искусство, если нет в них сострадания. Вся эта красота гобеленов, страны, людей: бессмысленны без сострадания. Гениальные поэты могут быть лишь украшением книжных полок без симпатии и Каритас. Это значит что Христос был прав и любой после него (кто «думает» иначе и письменно высказывает эти свои мнения) (как, скажем, Зигмунд Фрейд с его холодным пренебрежением к человеческой слабости), ошибался - а значит жизнь человеческая, как говорит У. С. Филдс, «исполнена высоких угроз», но коль скоро вы это знаете, умерев вы будете вознесены на небеса потому что не причиняли никому вреда, ах расскажите об этом в Бретани и везде и повсюду. Нужны ли нам университетские Определения Зла чтобы понять это? Не позволяйте никому подтолкнуть вас к дурному. У хранителя Чистилища есть два ключа от врат Святого Петра, а он сам по себе есть ключ третий и решающий.

И сами вы да не побудите никого к дурному, ведь у вас кишка тонка, чтобы вместе с глазами и всем остальным быть ей, кишке этой, поджаренной как у ирокезского столба самим дьяволом, выбравшим Иуду себе на закуску (из Данте).

И что бы злое вы не совершили, оно вернется к вам сторицей, оком и зубом, по законам действующим в том безмолвии что зовется ныне «неизведанными областями научных исследований».

Что ж, исследуй-ка это, Крайтон, и когда наисследуешься наконец, гончий пес Небес заберет тебя прямиком к Мессии.

29

И вот захожу я в этот бар, чтобы не упустить свой чемодан с его благословенным содержимым, и как тот комик Джон Льюис хочу попытаться забрать с собой на небеса все свое имущество, ведь пока ты живой даже волоски кошек твоих на твоей одежде благословенны, это потом мы можем вволю пошляться-подивиться на динозавров, короче так, вот он бар, я захожу внутрь, пропускаю стаканчик, возвращаюсь через две двери назад, и чемодан наконец-то тут, прикованный цепочкой.

Клерки молчат, я беру чемодан в руки и цепочка отваливается. Какие-то морские курсанты покупающие билеты смотрят как я поднимаю чемодан. Показываю им свое имя, написанное желтой краской по черной ленте около замочка. Мое имя. И выхожу, с чемоданом в руках.

Я отволакиваю чемодан в бар Фурнье и припрятываю его в уголке, нащупав свой железнодорожный билет, остается еще два часа выпивки и ожидания.

Место это называется Ля Сигар.

Хозяин бара Фурнье заходит внутрь, ему всего 35, и сразу к телефону: “Allo, oiu, cinque, ага, quatre, ага, deux, bon” и бабах телефонной трубкой. Я понимаю что это местечко игроков.

О потом я говорю им радостно «И кто же, вы думаете, сейчас лучший жокей в Америке, а?»

Хоть бы один шевельнулся.

«Тюркотт!» ору я торжествующе. «Француз! Видели как он взял приз в Прикнессе?»

Прикнесс, шмикнесс, они о таком никогда и не слышали, их интересует только Гран При де Пари, или При дю Консель Мюнисипаль и При Гладиатёр, или Сен Клю, или Мэзон Лафитт, или скачки в Отойле, и винсеннские, и я изумляюсь тому как велик все же этот мир, даже любители скачек или бильярда не могут найти о чем поговорить.

Но Фурнье очень дружелюбен, он говорит «На прошлой неделе у нас тут было несколько франко-канадцев, жаль тебя не было, они оставили тут на стене свои галстуки: видишь, там вон? У них с собой были гитары, и они пели turtulus и классно повеселились».

«Помнишь как их звали?»

«Не-а – Но ты вот, у тебя американский паспорт, Лебри де Керуак говоришь, и приехал поискать свою семью, зачем ты уезжаешь из Бреста через несколько часов?»

«Ну, - а у тебя какие идеи?»

«Мне сдается» («me semble») «раз уж ты потратил столько сил чтобы проделать эту дорогу, и потом еще вся эта нервотрепка чтобы добраться сюда, через Париж и говоришь кучу библиотек, теперь-то, когда ты здесь, жалко будет если ты не позвонишь и не повидаешься хотя бы с одним из Лебри из этой телефонной книги. Смотри, тут их не меньше десяти – аптекарь Лебри, Лебри адвокат, Лебри судья, Лебри торговец-оптовик, Лебри хозяин ресторана, Лебри книготорговец, Лебри морской капитан, Лебри педиатр».

«А есть тут Лебри гинеколог который любит женские бедра». (Ya tu un Lebris qu`est un gynecologiste qui aime les ciusses des femmes?) ору я, и все в баре, включая фурньевскую официантку, и старичка за стойкой возле меня, естественно, смеются.

«Лебри – эй, я серьезно – Лебри банкир, Лебри из Трибунала, Лебри гробовщик, Лебри который по импорту».

«Позвони Лебри владельцу ресторана и я оставлю тебе свой галстук». Я снимаю свой синий галстук из вискозы и отдаю ему, и остаюсь с открытым воротом будто дома. «Я не разбираюсь в этих французских телефонах», добавляю я, и говорю про себя: («Но ты-то О ты разбираешься» потому что он напомнил мне моего старого приятеля в Америке, который все скачки с самого начала и до конца просиживает на краешке кровати, с окурком в зубах, и не с какой-нибудь важнецкой в духе Хамфри Богарта сигарой, а со старым мальборовским бычком, коричневым и загашенным еще вчера, и так он резво управляется с этим телефоном что мог бы муху на лету перекусить, если бы они не держались от него подальше, хватается за трубку не успела она еще зазвенеть, но кто-то с ним уже говорит: «Алло Тони? Четыре шесть три, на последний»).

Мог бы кто только подумать что мой поход к предкам закончится в игральном кабаке в Бресте, О Тони? брат друга моего?

Так или иначе, но Фурнье берет трубку, дозванивается до ресторанного Лебри, заставляет меня припомнить самые изысканные французские обороты чтобы быть приглашенным, вешает трубку, складывает руки на груди, и говорит: «Ну вот, иди посмотри на своего Лебри».

«А откуда могут быть древние Керуаки?»

«Возможно из Корнуэля, в районе Кемпера, это на юге в Финистере, он тебе все расскажет. Мое имя тоже бретонское, ну и что с того?»

«Ну я-то не отсюда».

«Ну и что?» «Извини», и опять телефонный звонок. «И забери свой галстук, красивый галстук-то».

«Фурнье бретонское имя?»

«Ну да».

«Что за черт», ору я. «все вдруг заделались бретонцами! Аве – ЛеМер – Гибо – Фурнье – Дидье – Гуле – Левеск – Нобле – А где же старый Алмало, и старина маркиз де Лантенак, и маленький принц де Керуак, Çiboire, j`pas capable trouvez ça“ (Çiborium, никак тебя мне не отыскать).

«Это ведь как с лошадьми?» говорит Фурнье. «Нет! Адвокаты в маленьких синих беретах все тут поменяли. Иди поговори с мсье Лебри. И не забудь, если когда-нибудь вернешься в Бретань или Брест, приходи сюда со своими друзьями, или со своей матерью или с братьями. Но сейчас телефон звонит, извините меня, мсье».

И вот я сваливаю оттуда таща в разгаре дня по рю де Сиам свой чемодан и он весит не меньше тонны.

30

Теперь начинается другое приключение. Это отличный ресторанчик, прямо как у Джонни Николсона в Нью-Йорке, мраморные столики, красное дерево и статуэтки повсюду, но очень маленький, к тому же здесь работают не ребята типа Ала носящиеся между столиков в узких брюках, а девушки. Но они все друзья и дочери хозяина, Лебри. Я захожу и спрашиваю, где мсье Лебри, я приглашен. Они говорят подождите тут, и идут искать, вверх по лестнице. В конце концов все улаживается и я затаскиваю наверх свой чемодан (чувствуя что сперва они мне не поверили, эти девчонки), и меня проводят в спальню, где средь бела дня в постели валяется длинноносый аристократ с здоровенной бутылью коньяка у изголовья, и еще кажется с пачкой сигарет, и сверху над одеялами здоровенная размером с «Королеву Викторию» подушка шесть на шесть дюймов, и в ногах кровати стоит блондин доктор, наблюдающий чтобы он отдыхал по науке. «Присаживайтесь», но теперь к нему заходит romancier de police, то есть сочинитель детективных романов, в аккуратных очечках в металлической оправе, и чистенький как начищенная бляха О Бог ты мой, со своей очаровашкой женой. Но затем входит жена бедолаги Лебри, роскошная брюнетка (о которой мне рассказывал Фурнье), и три ravissantes (восхитительные) девушки, которые оказываются одной замужней и двумя незамужними дочками. И вот мне вручается коньяк, руками мсье Лебри, с усилием приподнявшегося со своей груды мягчайших подушек (О Пруст!), и говорящего мне мелодичным голосом:

«Значит вы Жан-Луи Лебри де Керуак, как мне сказали по телефону?»

«Sans doute, Monsieur». Я показываю ему свой паспорт, где написано: «Джон Луи Керуак», потому что вы не можете мотаться по всей Америке и поступить на Торговый Флот и чтобы вас при этом звали «Жан». Жан это то же самое что Джон, Жанна же имя женское, но попробуйте объяснить это вашему боцману на Роберт Трит Пэйн,  когда лоцман бухты вызывает вас рулевого чтобы провести судно через минные поля, и говорит «Два пятьдесят один прямо по вашему курсу».

«Да сэр, два пятьдесят один прямо по нашему курсу».
«Два пятьдесят, прямо по вашему курсу».
«Два пятьдесят, прямо по нашему курсу».

«Два сорок девять, прямо, пря-яямо по вашему курсу», и мы проскальзываем сквозь эти минные поля, в гавань. (Норфолк 1944 года, вскоре после чего я ушел с судна). Почему же лоцман выбрал старого Керуаха? (Keroac`h, так раньше это произносилось, постоянный предмет спора моей родни). Потому что у Керуаха верная рука, вы банда крыс даже читать не умеющих, не говоря уж о том чтобы писать книги.

Поэтому в паспорте у меня значилось «Джон», и однажды я назвался Шоном, это когда мы с О`Ши уделали Райана, Мэрфи тогда еще над нами потешался, уделали же мы его тем что на спор перепили в пабе.

«А как зовут вас?»
«Улисс Лебри».

Над его гигантской подушкой висело родословное древо семьи, часть которой носила имя Лебри де Лодеак, видимо он приказал повесить его к моему приходу. Но ему только что прооперировали грыжу, поэтому-то он и в постели, и доктор здесь именно поэтому, он объяснит что надо делать и потом уйдет.

Сначала я подумал «А может он еврей? косящий под французского аристократа?» потому что было в нем что-то еврейское, я имею в виду такой особый расовый тип который иногда встречается, чисто семитскую костлявость, змеиный вытянутый лоб, или может лучше сказать, орлиный, и этот длинный нос, и эти смешные припрятанные бесовы рожки скрывающиеся там где кончаются залысинки, и наверняка под этим одеялом прячутся длинные тонкие ноги (не то что мои толстые и короткие, крестьянские), которыми он наверное расхаживает покачиваясь из стороны в сторону местечковым страусом, то есть, выбрасывая вперед ногу, ставит ее на пятку, а не на ступню. И эта его выпендрежная утонченность, в духе Ватто, этот его глаз Спинозы, элегантность Сеймура Гласса (или Сеймура Уайза), впрочем позже я понял все встреченные мною выглядящие так люди были близки к итоговому рывку в другую жизнь, в общем нормальный такой  живчик, который проделывал длинные путешествия поездом из Бретани в Париж, может быть с томиком Абеляра в руках, для того лишь чтобы окунуться в суматоху под театральными люстрами, пару раз имел любовные случайности на кладбищах, потом притомился от города и вернулся к своим аккуратным лесопосадкам, сквозь которые так привычно гарцевать, рысью, галопом, рвануть так с места. Несколько каменных стен между Комбуром и Шансекретом, разве это преграда? По-настоящему изысканно.

О чем я ему сразу же и рассказал, все еще разглядывая его лицо, чтобы решить не еврей ли он, но нет, нос его был ликующим как лезвие бритвы, голубые глаза бесцветны, дьявольские рожки топорщились, ног не было видно, и французское произношение его было совершенно четким, таким что даже старый Карл Эдкинс из Западной Вирджинии, будь он здесь, понял бы каждое слово, ах я дурень, встретить столь благородного старого бретонца вроде этого Габриэля де Монтгомери, какие уж тут шутки. Ради подобного человека армии рвались в бой.

Это древнее волшебство бретонского благородства и бретонского гения, о котором магистр Мэтью Арнольд говорил: «Отметина бретонского происхождения, освещающая некие таинственные свойства ее носителя, или оттеняющая оттенок оных, образом неведомым, и «светом, что не встретишь ни на суше, ни в море».

31

Недоверчиво так, опасливо, но потекла все же струйка нашей беседы. (Вновь, дорогие американцы страны моего рождения, на таком гаденьком французском, типа английского уроженцев Эссекса). Я: «Эгхм, сударь, мне бы, этого, коньячку бы вот».

«Извольте, отменнейший коньячок» (с таким вот каламбурчиком, и позвольте мне задать тебе всего лишь один вопрос, читатель: Где еще, кроме как в книге, можно вернуться назад и поймать упущенное, и не только поймать, но и посмаковать, поворошить, повертеть его туда-сюда? Разве какая-нибудь тетушка вам такое говорила?)

Я говорю: «Бог ты мой, а вы изысканный тип, а?»

Никакого ответа, только хитрющий взгляд.

Я чувствую себя деревенским увальнем, которому пришлось изъясняться покрасивше. И начинаю его рассматривать. Его голова с попугайской грацией повернута в сторону писателя и дам. В глазах писателя я подмечаю проблеск интереса. Может он полицейский, раз детективы пишет. Я спрашиваю сидящего с другой стороны этой подушки знает ли он Сименона? И читал ли Дэшилла Хэмметта, Раймонда Чандлера и Джеймса МакКейна, или даже Б. Травена?

Лучше бы мне начать длинные и серьезные дебаты с мсье Улиссом Дебри, читал ли он англичанина Николаса Бретона, кембриджца Джона Скелтона, или великого Генри Вогэна, или даже Джона Херберта – можете сами продолжить, может еще Джона Тейлора, поэта темных потоков Темзы?

Мы с Улиссом не способны были даже словечко друг другу ввернуть, сквозь поток собственных мыслей.

32

Но я тут дома, в этом сомнения быть не может, если только не стану требовать себе клубники, или не поправлю пряжку на алисиной туфельке, и тогда старый Херрик в своей могиле и Улисс Лебри заорут оба на меня чтобы я тут ничего не трогал, и тогда я оседлаю своего дикого пони и покачу прочь.

Ну а теперь Улисс застенчиво поворачивается, кидает быстрый взгляд мне в глаза, и сразу отводит его в сторону, потому что он-то знает что по сути дела разговаривать людям не о чем, ведь каждый хозяин и каждая благословенная его кошка имеют свое мнение по любому поводу.

Но он смотрит и говорит «Подойдите и посмотрите на мою родословную», что я и делаю, почтительно, в смысле что все равно ни в чем сейчас разобраться не способен, а могу лишь поводить пальцем по сотням старинных имен, ветвящимся во все стороны, по всем этим именам из Финистера, Кот дю Норд и Морбихана.

Теперь задумайтесь на минуту об этих трех именах:

(1)     Бихан
(2)     Махан
(3)     Морбихан

Хан? (потому что «мор» это просто «море» по-бретонски).

Я вслепую пытаюсь найти старое бретонское имя Даулас, из которого возникло переделанное «Дулуоз», которое смеха ради я придумал в своей писательской юности (чтобы использовать вместо собственного имени в романах).

«А где родословная вашей семьи?» выпаливает Улисс.

«В Rivistica Heraldica!» ору я, хоть должен был сказать “Rivista Araldica”, что по-итальянски означает «Геральдическое обозрение».

Он это записывает.

Его дочь снова заходит и говорит что читала какие-то мои книги, переведенные и изданные в Париже тем самым издателем который ушел на обед, и Улисс удивляется. Оказывается, ей нужен мой автограф. И оказывается, что я самый настоящий Джерри Льюис на небесах в Бретани, или в Израиле, набравшийся коньяку с Малахией.

33

Безо всяких шуток, мсье Лебри был, и есть, да-да, настоящий умница – Я даже обнаглел до того что налил себе третью рюмку коньяку, не предложенную еще хозяином (но с вежливым (?) кхе-кхе), что, как мне тогда показалось, шокировало romancier de police, и он больше ни разу не взглянул в мою сторону, будто разыскивал отпечатки моих пальцев на полу (или в пыли).

В дальнейшем события развивались так (опять это избитое выражение, но куда нам деться от этих словечек-ориентиров в пути), мы с мсье Лебри принялись без умолку обсуждать Пруста, де Монтерлана, Шатобриана, (это когда я сказал Лебри что у него такой же нос), Саскачеван, Моцарта, и потом мы поговорили о бесплодности сюрреализма, чарах очаровательного, моцартовой флейте, и даже о Вивальди, Бог ты мой, я даже упомянул о Себастьяне дель Пиомбо, о том что он скучней даже Рафаэля, и он опроверг это уютностью своих подушек (тут я параноидально напомнил ему о Параклите), и он продолжил, повествуя о славе Арморики (древнее название Бретани, ар, «на», мор, «море»), после чего я сказал ему со всей убежденностью мысли: - или обычного тире: “C`est triste de trouver que vous êtes malade, Monsieur Lebris» (произнося это как «Лебрис»). «Грустно обнаружить вас нездоровым, мсье Лебри, но радостно что вы окружены любящими сердцами, честное слово, в такой компании и мне всегда хотелось бы находиться».

Все это на вычурном французском, и он ответил «Хорошо сказано, с таким красноречием и изяществом, которые редкость в наши дни» (и тут мы вроде как подмигнули друг другу, потому что почувствовали что готовы погрузиться в словесные дебри словно парочка надутых мэров или архиепископов, потехи ради и чтобы испытать меня в знании формального французского), «и позволю себе заметить, перед лицом семьи и друзей своих, что вы ни в чем не уступаете тому своему кумиру, в коем черпаете источник своего вдохновения» (que vous êtes l`égale de l`idole qui vous à donnez votre inspiration) «если мысль эта будет вам утешительна, вам, кто, безо всякого сомнения, в этом утешении не нуждается, будучи окружен взыщущими вашего слова».

Подхватывая на лету: «Но, certes, мсье, ваши слова, подобно цветистым колкостям, кои Генрих Пятый Английский обращал к бедной маленькой французской принцессе, в присутствии его, прошу прощения, ее дуэньи, и не с целью оскорбленья, ибо, как говорят греки, возложение пропитанной уксусом губки в уста не является жестокосердием, но (как, опять таки, известно в Средиземноморье) испытанным средством от жажды».

«Конечно же, выражаясь таким образом, я должен весь обратиться в молчание, в малодушной неспособности своей осознать всю степень собственной вульгарности, но, скажем так, я нахожу поддержку в вашем доверии к моим недостойным усилиям, и все благородство нашего словесного обмена наверняка оценено херувимами небесными, и даже более того, благородство пакостное такое словечко, и ныне, перед тем как – что-то я утерял нить собственных рассуждений, мсье Керуак, вы обладаете столь совершенным превосходством, что превосходство это заставило меня позабыть обо всем, о семье, о доме, о домочадцах во всяком случае: говорите, губка с уксусом убивает жажду?»

«По словам греков. И, если я продолжил бы свои тщательные объяснения, ваши уши утеряли бы то никчемное выражение в коем они пребывают ныне. Вам необходимо, не перебивайте меня, послушайте».

«Никчемное выражение! Вот оборотец для главного инспектора Шарло, дорогой Анри!»

Французского детективщика не интересуют ни мои никчемности, ни мои мудрености, но я просто пытаюсь дать вам стилистический образец того как мы разговаривали и что при этом происходило.

Конечно же, мне страшно не хотелось покидать это милейшее изголовье.

К тому же тут было так много коньяка, хотя конечно я мог бы выйдя запросто купить себе коньяку сам.

Когда же я рассказал ему о лозунге моих предков, ‘”Aimer, Travailler et Souffrir” (Любить, Трудиться и Страдать), он сказал: «Мне нравится та часть которая про Любовь, что же касается Труда то у меня от него грыжа, а Страдания – достаточно посмотреть на меня сейчас».

Прощай, брат!

P.S. (А щит был такой: «Голубой с золотыми полосками, с тремя серебряными гвоздями»).

В оригинале: Из “Armorial Général de J.B.Riestap, Supplement par V.H.Rolland: LEBRIS DE KEROACK – Canada, originaire de Bretagne. D`azur au chevron d`or accompagné de 3 clous d`argent. D: AIMER, TRAVAILLER ET SOUFFRIR. RIVISTA ARALDICA. IV, 240 »

И старый Лебри де Лодеак еще обязательно встретится с Лебри де Керуаком, и так будет пока один из нас, или мы оба, не умрем. И тут мы, напоминаю я своим читателям, возвращаемся к тому же: К чему менять свое имя, если вам нечего стыдиться.

34

Но я был настолько очарован старым де Лодеаком, к тому же на рю де Сиам не было такси, что мне пришлось мчаться с моим 70 фунтовым чемоданом в руках, меняя постоянно руки, и я опоздал на свой парижский поезд, подсчитайте-ка, на три минуты.

Мне предстояло проторчать в привокзальных кафешках восемь часов до одиннадцати. Я сказал вокзальному стрелочнику «Вы хотите сказать, что я опоздал на этот парижский поезд на три минуты? Что это вы бретонцы задумали, отпускать меня не хотите, что ли?» Я спрыгнул на пути, подошел к тормозным буферам и нажал на масляный клапан, посмотреть сработает ли - сработало, так что теперь я с полным правом мог написать письмо (вот бы они удивились) тормозным кондукторам Южной Тихоокеанской, теперь они наверное уже мастера и ветераны, что во Франции это делают по-другому, что похоже слегка на похабную открытку но зато чистая правда, но черт подери я потерял фунтов десять пока бежал от ресторана Улисса Лебри до станции (целую милю) с этим чемоданом, ну ладно, забудем, я оставлю чемодан в камере хранения и буду пить восемь часов.

Но, отстегнув свой чемоданный ключик фирмы Мак-Крори (если точнее, марки Обезьянья Отмычка), я понимаю что слишком пьян и безумен чтобы открыть этот замок (я хочу достать свои успокоительные таблетки которые, как вы должно быть заметили, мне уже очень даже необходимы), ключик пристегнут булавкой к одежде согласно указаниям моей матери. Целых минут двадцать я стою на коленях в центре багажного отделения станции Брест, Бретань, пытаясь заставить этот маленький ключ открыть замочек, дешевый это чемоданчик все-таки, и в конце концов в бретонском раже ору “ O u v r e d o n c m a u d i t ! “ (ОТКРОЙСЯ ЧЕРТ ТЕБЯ ДЕРИ!), и ломаю замок. Я слышу смех. Слышу как кто-то говорит: “Le roi Kerouac” (король Керуак). В Америке я слышал это из недобрых уст. Я снимаю синий вискозный галстук и, вытащив таблетку или две, и оставленную про запас фляжку коньяка, надавливаю на чемодан со сломанным замком (сломан только один из двух) и обвязываю его галстуком, обматываю галстук один раз, пропускаю один конец под другой, потом плотно прижимаю чемодан и, зажав один конец в зубах, сдвигаю получающуюся петлю вниз придерживая ее средним (или безымянным) пальцем, так что мне удается еще раз перекинуть второй конец туго натянутого галстука, затянуть узел, тихонечко, не торопясь, затем я опускаю свои оскаленные зубы к этому самому разбретонскому из всех бретонских чемоданов будто собираясь его поцеловать, и раз! рот тянет в одну сторону, рука в другую, и эта штуковина зажата так же крепко, как верный сынок прижимистой мамаши, или сукин сын, что одно и то же.

И я закидываю все это в багажное отделение и получаю взамен квитанцию.

Время я провожу в основном беседуя с толстыми бретонскими таксистами-здоровяками, в Бретани я научился тому что «если ты большой и толстый, тебе нечего стыдиться». И эти большие и толстые сукины дети шатаются там с видом будто вокруг них так и вьются туристские сучки в поисках с кем бы трахнуться. Булавку кувалдой не забить, говорят поляки, по крайней мере так мне говорил Стэнли Твардович, вот еще одна страна которой я никогда не видел. Гвоздь забить можно, но не булавку.

Так что я ошиваюсь вокруг вокзала и маюсь всякой дурью, в какой-то момент я даже присмотрел себе клеверную лужайку на вершине холма, где я запросто мог бы прикорнуть часика на четыре, если бы не шайки поэтишек-педиков следящие за каждым моим движением, и как я могу сейчас, в разгаре дня, разлечься в высокой траве, если какой-нибудь мавр знает что в моей дражайшей заднице припрятаны последние 100$?

Говорю я вам, меня до такой степени одолела подозрительность ко всем мужчинам, чуть в меньшей степени к женщинам, что Диана разрыдалась бы, а может быть закашлялась смехом, все едино.

Я на полном серьезе боялся заснуть на этой травке, разве только если никто не увидит как я туда заберусь, в это мое убежище, но увы, алжирцам вольготно на их новой родине, к тому же Бодхидхарма со своими парнями может подкрасться ко мне по воде из Халдеи (а ходить по воде дело довольно хитрое).

К чему испытывать терпение читателей? В одиннадцать поезд подошел и я влез в первый же вагон первого класса, сел в первое же купе, в котором оказался в одиночестве, и когда поезд тронулся я положил ноги на сиденье напротив и услышал как кто-то говорит:

« Le roi n`est pas amusez » (Королю не весело). («Эй, козлы вы долбаные!» надо б мне было крикнуть им в окно).

На табличке было написано: «Не бросайте ничего из окна», и я заорал « J`n`ai rien à jeter en dehors du chaussi, ainque ma tête ! » (Мне нечего выкинуть из окна кроме своей головы!). Мой чемодан был со мной. Я услышал из соседнего вагона, « Ça c`est un Kérouac » (А вот и Керуак). Но я не думаю что на самом деле слышал это, но не могу быть совершенно уверенным, потому что Бретань это еще и страна друидов, ведьмовства, колдунов и фей (а не только Лебри).

Позвольте мне вкратце описать последнее запомнившееся мне в Бресте происшествие: боясь заснуть в этих кустах, которые мало того что росли на косогоре где кто угодно мог увидеть меня из окон третьего этажа окрестных домов, но и прямо на виду у бродящей повсюду швали, я уселся в полном отчаянии вместе с таксистами у стоянки такси, на каменный бордюр мостовой. Вдруг ни с того ни с сего разгорелась свирепая словесная перепалка между дородным синеглазым таксистом-бретонцем и тощим усатым испанцем, или может алжирцем или провансальцем, тоже таксистом, и слышать все это их «Ну, давай, хочешь со мной разобраться, давай, начинай» (бретонец) и молодой усач «Гхэкхэарррагхэгхэ!» (что-то такое из-за мест на таксистской стоянке, а ведь все несколько часов назад я не мог найти такси на главной улице) было совершенно ужасно. Все это время я сидел на каменном бордюре, наблюдая за продвижением маленькой старушки-гусеницы и конечно совершенно завороженный им, и я сказал первому же таксисту в очереди:

«Езжай куда угодно черт подери, катайся по городу, просто катайся, ищи клиентов, не торчи на этом паскудном вокзале, может быть какая-нибудь Левеск ищет такси после неожиданного визита церковного попечителя».

«Дело в том что профсоюз…» и так далее.

Я говорю «Видишь тех двух засранцев которые там сцепились, мне это не нравится».

Без ответа.

«Мне не нравится тот который не бретонец – не старик, а молодой».

Таксист отвернувшись наблюдает за новой заварухой перед входом в вокзал, а именно, за юной матерью, молитвенно баюкающей в руках младенца и молодым хулиганом-небретонцем на мотоцикле, мчащемся с телеграммой в руках и чуть не сшибшим ее с ног, и напугавшим до полусмерти это уж точно.

«Это», говорю я своему бретонскому брату, «un voyou» (хулиган). «Зачем он так поступил с этой дамой и ее ребенком?»

«Чтобы мы все на него посмотрели», он чуть ли не доволен. И добавляет: «У меня жена с детишками там на горе, с той стороны бухты, видишь, где корабли».

«Такие хулиганы создали Гитлера».

«Я на этой стоянке первый в очереди, а они могут собачиться и безобразить сколько угодно, их дело. Каждому свое».

«Bueno», сказал я как испанский пират с Сен-Мало, « Garde a compagne ». (Береги свою семью).

Ему даже отвечать было лень, этому громадному бретонцу, здоровяку весящему 220 фунтов, первому в очереди на стоянке, он мог бы просто пошкрябать так хрясь-хрясь по нему взглядом, или еще что-нибудь сделать такое, и О дерьмовейшее собачье дерьмо Джек, люди же не должны быть как мухи сонные.

И когда я говорю «люди» я не имею в виду человеческую массу о которой пишется в умных учебниках и которая, как мне когда-то в Колумбийском колледже объяснили, называется "пролетариатом", или, в нынешние времена, «безработными и склонными к скоплению в местах компактного проживания асоциальными элементами» или, как говорят в Англии, «стилягами и бродягами», я же хочу сказать, что люди - это второй, третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой, восьмой, девятый, десятый, одиннадцатый и двенадцатый в очереди на стоянке, и если вы попробуете ими управлять, то можете вдруг обнаружить что ваши потроха пронзены лезвием травы, а это лезвие самое надежное.

35

Кондуктор видит меня с ногами на сиденье и орет « Les pieds a terre ! » (Ноги на пол!). Мои мечтания потомка бретонских принцев разбиваются вдребезги, потому еще что на разъезде раздается оглушительный гудок французского локомотива, ну и гудки же у них тут во Франции, ну и конечно же из-за этого кондукторского хамства, но подняв глаза я вижу над сиденьем откуда только что снял ноги табличку:

«Места для раненых на службе Франции».

Поэтому я встаю и перебираюсь в следующее купе и, когда кондуктор заглядывает проверить билет, говорю, «Я не видел этой таблички».

Он говорит «Все в порядке, просто снимайте в следующий раз обувь».

Этот король согласен подыгрывать вторую скрипку любому, кто способен звучать как мой Господь.

36

И целую ночь, один-одинешенек в старом пассажирском вагоне, О Анна Каренина, О Мышкин, О Рогожин, я еду назад в Сан-Брие, Ренн, пью свой коньяк, и вот он Шартр на рассвете.

Приезжая в Париж утром.

К тому времени, из-за бретонских холодов, я уже надел теплую фланелевую рубашку, замотался под воротником шарфиком, небритый, упаковал дурацкую шляпу назад в чемодан, закрыл его опять с помощью зубов, и теперь, с обратным билетом Эйр Франс до флоридской Тампы, я во всеоружии как какая-нибудь толстушка в старом Уинн Дикси, Боже ты мой милосердный.

37

Посреди ночи, кстати говоря, во время моих восторгов перебивами света и тьмы, какой-то ненормальный похотливец лет 28-ми сел в вагон вместе с 11-летней девочкой, с упованием забрался к ней в купе для раненых, и я слышал как он орал там несколько часов пока она не обломала его заснув на своем сиденье одна – La Muse de la Département и Le Provinçial à Paris с разницей в несколько лет, О Бальзак, О и Набоков тоже…

(«Муза департамента» и «Провинциал в Париже») (А чего еще можно ожидать, если принц бретонский едет в соседнем купе?)

38

Вот мы и в Париже. Все кончилось. И уже никакие события парижской жизни меня не интересуют вообще. Когда я выхожу с чемоданом в руках, на меня наседает таксист. «Мне в Орли!» говорю я.

«Поехали!»

«Но сперва мне надо выпить пива и коньяку в баре напротив!»

«Извините, времени нет!» и он поворачивается к другим клиентам зазывая их, и я понимаю что если хочу сегодня оказаться дома, во Флориде воскресного вечера, мне необходим какой-нибудь скакун, так что я говорю:

«Окей. Bon, allons».

Он хватается за мой чемодан и отволакивает его к машине, ждущей у туманной мостовой. Парижский таксист с тонкими усиками, он заталкивает двух женщин с ребенком на руках на заднее сиденье своего экипажа, пихая одновременно их сумки в багажник. Какой-то привокзальный братан запихивает также и мой чемодан, и просит 3 или 5 франков, не помню точно. Я смотрю на таксиста как бы спрашивая «На переднее?» и он кивает мне «Ага».

Я говорю себе «Еще один носатый паршивец со этим своим Paris est pourri дерьмом, ему безразлично хоть ты собственную бабушку на углях поджаривай, лишь бы удалось заполучить ее сережки и может еще золотые зубы в придачу».

Сев на переднее сиденье этой маленькой спортивной машины, я тщетно пытаюсь найти в дверце пепельницу. Он вытаскивает чудной конструкции пепельницу из своего приборного щитка, с улыбкой. Потом, пробираясь шестисторонними сплетениями перекрестка этого Тулуз-Лотрека-много-шума-много-треска, он оборачивается к дамам:

«Милая девчушка! Сколько ей?»
«Ой, всего семь месяцев».
«Много у вас таких еще?»
«Двое».
«И это ваша, э-э, мама?»
«Нет, тетя».

«Я так и подумал, конечно, она на вас и не похожа, ну что за ерунду я говорю – В любом случае, какой очаровательный ребенок, о матери уж и говорить нечего, а тетушка так просто гордость всей Оверни!»

«А как вы догадались что мы овернцы?»

«Шестое чувство, знаете ли, шестое чувство, такой уж я догадливый! А у тебя как дела, приятель, куда едешь-то?»

«Я?» говорю я с остаточной бретонской мрачностью. «Во Флориду еду» (à Floride).

«Эх, должно быть красиво там! И вы, уважаемая тетушка, у вас сколько детей?»

«Ох – семеро».

«Ай-ай, почти можно сказать многовато. А с меньшой-то возни много?»

«Да нет – не особо».

«Ну, значит, повезло вам. Вот как все здорово, честное слово», закладывая на скорости 70 миль в час вираж вокруг церкви Сен-Шапель, где, как я уже говорил, хранится кусочек Креста Животворящего, положенный туда Святым Людовиком Французским, королем Людовиком 9-м, и я говорю:
«Так это и есть Сен-Шапель? Хотелось бы мне на нее посмотреть».

«Дамы», обращается он к заднему сиденью, «а вы куда направляетесь? Ах да, вокзал Сен-Лазер, да, вот мы и на месте – Еще минуточку». Вжжик.

«Приехали», и он выпрыгивает наружу, оставляя меня, ошарашенного, с моим билетом в руках, сидеть на переднем сиденье, и рывком вытягивает их чемоданы, свистком подзывает носильщика, дав им время половчей приладить ребенка и все такое, и прыгает назад в машину, в которой мы остались одни, говоря: «Орли, так?»

«Ага, mais, но, мсье, мне бы стаканчик пива на дорогу».
«Ну-у – это ж займет у меня десять минут».
«Десять минут это не так уж и долго».

Он серьезно смотрит на меня.

«Ладно, я мог бы остановиться в одном кафе тут по пути, с удобной парковкой, а ты давай поскорей, а то это ж суббота утром, мне работать надо, эх, жизнь».

«Может выпьешь со мной?»

Вжжик.

«Это здесь. Выходим».

Мы выскакиваем из машины, бежим в это кафе под зарядившим уже дождиком, ныряем внутрь и заказываем два пива. Я говорю ему:

«Если ты так уж спешишь, я покажу тебе как выдуть стакан за один пробульк!»

«Да нет, не надо», говорит он печально, «минутка у нас найдется».

Внезапно он мне напоминает Фурнье, того игрока в Бресте.

Он говорит мне как его зовут, овернское имя, а я называю ему свое, бретонское.

Когда я чувствую что ему уже не терпится, я открываю рот и даю полбутылке пива разом проскользнуть внутрь, этой штуковине я научился в обществе Фи-Гамма-Бетта, теперь оказывается что не зря (поднимаешь бутылку и опрокидываешь ее в себя, отказавшись от кружки, а еще я был членом их футбольной команды), и будто гангстеры ограбившие банк мы прыгаем в машину и ВЖЖЖИК! мчимся по блестящей от дождя автостраде делая 90 миль в час в Орли, он рассказывает как быстро мы едем, а я смотрю в окно и думаю о том что мчусь на этой крейсерской скорости к следующему бару в Техасе.

Мы говорим о политике, об убийствах, свадьбах, знаменитостях, и когда мы приезжаем в Орли он выдергивает мой чемодан из багажника, я плачу ему, а потом он прыгает назад и говорит (по-французски): «Не хотелось бы повторяться, но сегодня, в субботу, я работаю чтобы помочь своей жене и ребятишкам. И я слышал что ты мне рассказывал о квебекских семьях, в которых по двадцать-двадцать пять детей, это слишком уж много, слишком. У меня их всего двое. Но, работа, да, это уж точно, штука такая, такая вот как ты говоришь, штуковина, ну, по любому, спасибо, доброе у тебя сердце, держись его, а я поехал».

«Adieu, мсье Раймон Байе», говорю я.

Тот самый подаривший мне сатори таксист с первой страницы.

И когда говорит Господь «Я есмь», мы забываем почему же были мы некогда с Ним разлучены.